тут же погибал или бывал искалечен, – любой тин-виленский судья выносил приговор, утверждавший, что забияка сгубил себя сам. За него воспрещалось мстить, за него даже не назначали выкуп, обычно выплачиваемый замирения ради…
Вот и получалось, что своим ударом Бойцовый Петух просто отдал себя на расправу. Бери и делай, что хочешь, всё равно никто не накажет.
То есть, конечно, – если сможешь.
Ну а Волк мог. Ой мог!..
Мог без большой натуги зарезать Ригномера его же мечом, опрятно вынутым из руки. Этот приём был давно постигнут всеми справными учениками. Не выучен, но впитан исконным разумом суставов и сухожилий, тем самым, благодаря которому мы не падаем, болтая ногами на верхней жерди забора. Мог Волк переломать Бойцовому Петуху половину костей, а напоследок – или прямо сразу, на выбор, – свернуть голову. Мог ещё тридцатью тремя способами унизить его, покалечить, вовсе убить…
Не стал.
Волк выбрал совсем иной и, наверное, самый действенный способ в корне прекратить свару и притом добиться желаемого. Вот только, как это часто в подобных случаях почему-то бывает, оказался этот способ наиболее трудным для него самого. «Что же, вот заодно новое умение и испытаем…» Мелькнувшая мысль пришлась очень некстати, и Волк сразу выдворил её из сознания, взамен призвав этакое удалое равнодушие: да какая разница, получится или не получится и что скажет народ?! По большому-то счёту никакой разницы нет…
Быть может, Наставник, случись он здесь, кивнул бы ему с одобрением. А может, наоборот, попенял бы за увлечение внешней стороной дела, – ведь в случае удачи Волк именно отклик стоявших вокруг собирался использовать к своей выгоде.
Это, впрочем, тоже никакого значения не имело…
…На самом деле рассуждения Волка длились долю мгновения, пока совершался удар. А если уже с полной скрупулёзностью придерживаться истины – он и не рассуждал вовсе, ибо тому, кто принимается рассуждать под занесённым мечом, приходит очень быстрая смерть.
Волк просто – действительно просто, если уметь, – вошёл в движение Ригномера и чуть продолжил его, а потом…
Потом его пальцы обхватили острый, хорошо отточенный клинок и сомкнулись на нём. Нет, Волк не ловил вражеское лезвие между сомкнутыми ладонями, что тоже иногда делают; он взял его, как берут палку, и удержал; и Бойцовый Петух с изумлением обнаружил, что не может не только ударить, но даже и просто высвободить меч. Сегван стоял в нелепой, некрасивой позе незавершённого движения. И с большим трудом удерживал равновесие. Чтобы заново его обрести, надо было выпустить рукоять. А этого Ригномер, ясное дело, позволить себе не мог.
Его гневный запал не то чтобы испарился, но стал отчётливо бессильным. Он попробовал выдернуть у Волка клинок. Ничего не получилось: проклятый мальчишка держал крепко. И его пальцы почему-то не падали отрезанными в траву. Даже крови не было видно. И, не в силах уразуметь, что же случилось и как вообще может такое быть, Ригномер ляпнул первое, что явилось на ум:
– Пусти! Отдай меч!
Ляпнул и сам ощутил, до какой степени глупо это прозвучало. Народ, стоявший кругом, начал смеяться. И, кажется, первыми и всех громче захохотали корабельщики-арранты, пришедшие посмотреть собачьи бои, которыми далеко славилась Тин-Вилена.
Аррантам нравится считать свой народ самым разумным и просвещённым на свете. Во всяком случае, они немало преуспели, убеждая в том ближние и дальние племена. Оттого кое-кто (обыкновенно – сам не имевший с ними особого дела) даже склонен полагать слово «аррант» едва ли не близнецом слову «учёный». Так вот, посмотрел бы этот кое-кто на смеющихся мореходов, на их загорелые, отчаянные, щербатые рожи, сияющие предвкушением бесплатного зрелища! Волку почудились знакомые голоса, он покосился… Точно! Корабельщики были те самые, с которыми судьба свела его в ночном переулке.
Они тоже узнали Волка и принялись подбадривать его:
– Молодец, паренёк!
– Так его, забияку!
– Чтоб знал!..
Ригномер налился багровой кровью и, поскольку терять было уже нечего, повторил:
– Отдай меч!
– Отдать не отдам, – усмехнулся Волк, – а вот выменять соглашусь.
Зрители захохотали пуще. Бойцового же Петуха от безвыходности положения осенила редкостная сообразительность, и он зарычал сквозь сжатые зубы:
– Да забирай своего блохастого родственничка!.. Не больно-то был и нужен!..
«Почему?..»
Он сидел в углу чисто подметённого дворика. Сидел в позе сосредоточения – ягодицы на пятках, спина выпрямлена, руки на бёдрах. Когда-то подобное положение тела казалось ему страшно неудобным, даже мучительным. Особенно если приходилось сидеть таким образом сколько-нибудь долго. И он знал людей, которым поза сосредоточения представлялась вдобавок унизительной, а потому они избегали её как могли. Что, мол, ещё такое – на коленях стоять! А потом на них же всяко-разно вертеться, протирая оземь штаны!..
У него тоже от сидения на пятках с непривычки поначалу глаза лезли на лоб. Однако его народ не видел особого толку в пустых жалобах, и особенно в жалобах на ремесло, которым взялся овладеть. «Не получается? – сказала бы его мать, Отрада Волчица, если бы могла в те дни видеть сына. – Значит, мало старался…»
И была бы права, ибо не бывает ремесла, злонамеренно не дающегося в руки. Ежели не даётся – значит, руки дырявые. И он трудился над позой сосредоточения с угрюмым упорством, которое тогда же в нём проявилось. Много с тех пор в нём проявилось такого, чего прежде не усматривали добрые люди… Такого, чего он даже сам в себе не подозревал.
«Почему все предали меня? За что?..»
Перед ним, утверждённая на песке, стояла большая чаша с водой.
Он сидел в том углу дворика, где смыкались стенками две клети, построенные в разные годы. Старые, местами потрескавшиеся, отбеленные и посеребрённые временем брёвна сходились с новыми, хранящими запах смолы. Он садился именно так, лицом в пустой угол, когда в самом деле стремился чего-то достичь и не хотел, чтобы тень чужого движения или даже игра света на листьях нарушали с трудом достигнутое сосредоточение. Он привык, и чаще всего у него получалось. Но сегодня – ни в какую. Вот Винойр и Шабрак, отец Мулинги, покинули дом и на цыпочках прошли к калитке у него за спиной. Они очень старались не помешать ему, но, конечно, помешали и разозлили вдобавок. Когда что-то не получалось, это всегда по-мальчишески злило его и тянуло сорвать злобу на ком-нибудь постороннем, объявив именно его виновником неудачи.
Это было недостойно, и, повзрослев, он не давал себе воли. Но оттого, что он не пускал раздражение наружу, оно ведь не исчезало…
Он был готов к тому, что вот сейчас Шабрак, выйдя за калитку и оттого вообразив, будто во дворе сделался не слышен его голос, тронет шо-ситайнца за руку и шёпотом спросит: «Что, не получается у него?» И Винойр, пожав плечами, ответит: «Сам видишь. Не получается…»
Какое уж тут сосредоточение!.. Он поймал себя на том, что мучительно вслушивается, разгораясь ещё не нанесённой обидой. Но хозяин дома и его гость ушли молча, не пожелав обсуждать его очередную неудачу.
Ибо это была неудача.
Очередная.
Когда они возвращались со Следа, вдвоём с Винойром катя тележку и клетку на ней – ибо лошадку свою Ригномер, конечно же, выпряг, – Мулинга пошла рядом с ним, Волком. «Много