– Как же мне отблагодарить тебя за то, что ты всё-таки привёз его сюда живым?
Хономер славился не только тем, что его, как всякого жреца, трудно было переспорить. Его почти никому не удавалось застать в словесном поединке врасплох. Всегда казалось, что он насквозь видит противника и заранее готовит ответ. Он и теперь ничуть не задумался:
– Скажи мне, как звали нашего единоверца, старика, убитого при набеге на Серых Псов. В Галираде ты не пожелал назвать его имя…
Воины Винитара ловко забирались на борт «косатки», отряхивались, стаскивали и отжимали одежду. Никто не услышал короткого удара в кормовой штевень. А если и услышал, то внимания не обратил. Такой звук могла бы произвести коряга, царапнувшая по корабельному дереву.
– Я не то чтобы не пожелал назвать имя, – проговорил Винитар. – Я просто не знал, как его звали, этого старика. И сейчас не знаю. Если помнишь, я не говорил «не скажу». Я тебе сразу посоветовал: спрашивай венна. – И кивнул могучим парням, стоявшим наготове с шестами, воткнутыми во дно: – Вперёд.
Лодка закачалась, отодвигаемая могучим боком «косатки». Морской корабль медленно двинулся с места и заскользил навстречу лунному свету – вперёд, сквозь запутанный лабиринт островов. Ночная темнота всего менее смущала Винитара. Дорогу обратно к морю он уверенно нашёл бы и без карты – что днём, что теперь.
Хономер смотрел вслед уходившей «косатке» и впервые за очень долгое время не мог придумать достойного слова. Вот и оказалось всё зря. И снадобье, которым он понемногу подпаивал Волкодава, и спешное путешествие в Озёрный край, и гибель двоих человек… В который раз проклятый язычник умудрился натянуть ему нос…
Оставалось утешаться лишь тем, что теперь-то уж он навсегда убрался с дороги. Правду молвить, не самое могущественное утешение.
Кромешникам не довелось испытать такого горького разочарования, как их предводителю. Они быстрее вернулись к насущному. Раненый взялся за руль, здоровый приготовился грести – им ещё предстояло петлять и петлять по протокам, добираясь туда, где ждали лошади, палатка и костёр, разведённый спутниками, оставленными дожидаться.
И вот тут хватились Шамаргана. Ещё бы им не хватиться его, ведь скамейка второго гребца так и стояла свободная. А Шамарган, выпавший за борт и ушедший в сторону берега, по сию пору не возвратился.
Его несколько раз окликнули по имени. Он не отозвался. С берега вообще не долетало никаких звуков, кроме лёгкого шума ветерка да окликов ночных птиц.
– Удрал, – сказал Хономер. Он-то знал, что Шамарган далеко не такой дурак, чтобы попытаться выйти к лагерю берегом.
– Ну и невелика потеря, – буркнул кромешник, сидевший на вёслах.
«Это с какой стороны посмотреть…» – подумал Хономер, уже начиная прикидывать, что именно о его тайных делах было известно беглому лицедею, а что – нет.
«Косатки» уже не было видно. Она выбралась на открытые плёсы и, развернувшись, уверенно двигалась к морю. Туда, где, вращаясь кругом Северного Гвоздя, медленно запрокидывались в небесах негасимые светочи путеводных созвездий.
Расскажу я вам, люди, Не совсем чтоб о чуде – Будет прост мой недолгий рассказ. В рыжей шкуре я бегал И любил человека: Это счастьем зовётся у нас.
7. Не покидай меня
Оленюшка чувствовала себя никому больше не нужной. Странное и печальное было это ощущение. Совсем недавно жила ведь себе дома и была всеми любима… надежда большого дружного рода, его гордость и продолжение. «Променяла!» – на прощание сказала ей мать. Сказала без гнева, без озлобления, просто с горечью, но была эта горечь хуже крика и ругани. Так она могла бы приговорить, выкидывая вещь, задорого купленную на торгу, с любовью принесённую в дом… и тут-то оказавшуюся порченой, ущербной, ни к чему не пригодной. Вот и дочь враз ощутила себя негодной, неблагодарной, бездельной… посрамлением и предательницей родного дома, где за неё каждый рад был жизнь положить… Чем, спрашивается, отплатила?
Теперь они с Шаршавой жили у Зайцев, и здесь с ними все были ласковы, но… могло ли тепло здешней печи сравниться с домашним? Здесь даже в хлеб добавляли иные травы, чем дома, и душевная боль окрашивала непривычный вкус горечью. Одним из самых страшных веннских проклятий было пожелание всю жизнь есть хлеб, не матерью испечённый…
Оттого Оленюшка почти каждую ночь просыпалась от ужаса. Во сне она получала известия о кончине родителей. И о том, что перед смертью, прощаясь с белым светом, сторонами Земли и иным прижизненным окружением, они называли по именам всех своих детей… кроме неё. Или вовсе обращали к блудной дочери слово обвинения и упрёка. А горестную весть Оленюшке приносил не родич, даже не свойственник, – захожий незнакомый человек. И рассказывал, не ведая, с кем говорит, да ещё и присовокуплял к родительскому обвинению своё. И Оленюшка, выслушивая, не смела объявить о себе, будто от этого что-нибудь могло измениться…
…И просыпалась, как бывает всегда, когда привидевшееся становится невыносимым. Вот только облегчённо перевести дух – «Ох же ты, хвала Старому оленю, это было не наяву!..» – не получалось. Потому что в подобных снах отражается правда, великая и страшная правда, которую человек, бодрствуя, далеко не всегда решается допустить в своё сознание и напрямую осмыслить.
И – вроде бы удивительно, а вдуматься, так и не очень! – в этих Оленюшкиных снах никогда не появлялся Шаршава. И правда, а что ему появляться? Свои дни он проводил в кузнице, что-то показывая кузнецам Зайцев и сам у них чему-то учась. А вечерами… вечерами для него никто не существовал, кроме милой Заюшки и двух маленьких девочек, которых люди понемногу уже