многолетнее побратимство… Человеческому вероломству Волкодав давно уже не удивлялся. В недоумение повергало другое. Почему, сделав дело, лицедей не уехал со жрецом – навстречу заработанным деньгам и новым поручениям Хономера, – а, напротив, сбежал от него? Да притом сбежал так, как бегают, разве спасаясь от смерти. Вбил лезвие ножа между бортовыми досками «косатки» и уплыл вместе с кораблём, держась за рукоять и лишь изредка высовывая голову из воды. Кормщик Рысь, сидевший тогда у правила, ничего не заметил. И по сей день не мог Шамаргану этого простить. А тот (явив, между прочим, немалое мужество) выждал, покуда лодья миновала проран и далеко ушла в открытое море, и только там объявился. Сегваны еле разомкнули его пальцы на черене ножа, когда втаскивали на палубу. «И с чего это ты взял, несчастный, что я не прикажу выкинуть тебя обратно в море? – спросил Винитар синего от холода Шамаргана. – Да прежде ещё не велю законопатить твоей шкурой рану, которую ты нанёс моему кораблю?» Лицедей, закостеневший так, что челюсти свело судорогой, кое-как выдавил в ответ: «Приказать-то ты можешь, только потом не пришлось бы жалеть. Я твоего венна отравил, я могу и противоядие приготовить. А больше никому с этим не справиться…»
Почему он так поступил, Волкодаву было неведомо. Большого любопытства он, впрочем, не испытывал. Он видел, что сегваны отнеслись к предложению Шамаргана насчёт арфы без большой радости. Корабельщики продолжали упрашивать Аптахара рассказать о наёмниках, – видно, это была любимая ими история, к тому же долго не звучавшая вслух, – а на лицедея просто не обращали внимания. Лишь когда он подал голос в третий или четвёртый раз, Рысь бросил не без брезгливости:
– Какая «твоя» арфа? Та, что мы нашли засунутую в мешок с пожитками венна, так какая же она твоя? Его и есть. А у тебя, не умеющий молчать, и нет ничего, кроме штанов да рубашки, и ещё ножа, который кунс велел у тебя отобрать!
Рядом с кормщиком сидел другой воин, изрядный насмешник. Его звали Гвернмаром, потому что его мать была вельхинкой, а чаще просто Гверном, потому что сегваны опасались вывернуть языки, выговаривая подобное имя. Он сказал:
– Если арфа, по нашему рассуждению, принадлежит венну, а этот недоношенный непременно хочет нам досадить, играя на ней, пускай сперва попросит разрешения у владельца. Что в том будет несправедливого?
Мореходы не спеша и со вкусом обсудили предложение Гверна. Потом спросили мнение Волкодава, и венн ответил:
– Не всё, что обнаружится у человека в заплечном мешке, следует считать его собственностью. Может, ему краденое подсунули, а он того и не знал. – Сегваны навострили уши, надеясь услышать занятное повествование, но Волкодав не стал перебегать Аптахару дорожку и сказал так: – Я не умею ни играть на арфе, ни петь. Пусть играет на ней тот, у кого лучше получится, да потом её себе и берёт.
– Справедливые слова! – похвалил Рысь. И добавил: – Правильно делает наш кунс, что заботится о тебе. Не всякий может похвастать таким достойным врагом!
– Скучновато станет, когда он тебя убьёт в поединке, – добавил Гверн.
– Ладно, лезь в трюм, принеси её, – велел Аптахар лицедею. И напутствовал: – Да смотри там, по чужим мешкам не очень-то шарь! А то все мы знаем, ручки у тебя шибко проворные!
Шамарган зло блеснул глазами, но ерепениться не стал – молча отправился за арфой. Волкодав для себя сделал вывод, что бывший Хономеров человек очень хотел задержаться на корабле. Даже ценой унижения. Ведь слова Аптахара можно было истолковать и как обвинение в воровстве, требовавшее разбирательства, если не боя. Те же Гверн или Рысь, к примеру, нипочём не стерпели бы подобного. Да им бы Аптахар, блюдя товарищество, никогда ничего даже отдалённо похожего и не сказал бы.
Для Шамаргана никто не подумал открывать кормовой палубный лаз, под которым, собственно, сохранялись в трюме пожитки. Пришлось парню спускаться вниз возле очажка и пробираться дальше на четвереньках, а после и вовсе ползком. Сегваны посмеивались, слушая сквозь палубные доски его возню и приглушённую ругань. Знай гадали, за что он там зацепился – и каким местом. К их некоторому разочарованию, Шамарган, юркий и гибкий, справился гораздо быстрее, чем они ожидали. Вернувшись, он сел поблизости от Аптахара, утвердил свой инструмент на колене и принялся настраивать. Арфа издавала звуки, от которых сегваны преувеличенно морщились и мотали кудлатыми головами.
– Начнёшь не в лад бренчать – отберу да об твою же башку раскрошу! – грозно предупредил Аптахар.
Шамарган ничего не ответил, и не было похоже, чтобы он испугался. Стращали карася, что в пруду потонет… усмехнулся про себя Волкодав.
Аптахар же начал повествование. Венн наполовину ждал, что опять услышит балладу о смелых наёмниках, сгинувших у стен осаждённого города из-за вероломства полководца. Однако ошибся.
Волкодав сразу понял, что петь Аптахар, в отличие от сына, пустившего корешки в Галираде, так и не выучился. Он и прежде не пел по-настоящему, а либо горланил, либо, вот как теперь, пытался говорить нараспев. И не подлежало сомнению – сохранись у него вторая рука, он не перебирал бы струны, извлекая мелодию, а терзал их громко и достаточно бестолково, помогая себе немногими затверженными сочетаниями звуков.
Нет уж. Как говорили в таких случаях соплеменники Волкодава – «Лучше, если воду будут носить ведром, а сено перекидывать вилами, но не наоборот!» Хорошо, то есть, что на арфе играл всё-таки Шамарган, а не Аптахар. Молодой бродяга быстренько уловил связный мотив – насколько это было вообще возможно в лишённом особого строя пении Аптахара – и уверенно ударил по струнам, оттеняя рассказ то суровыми, то угрюмыми, то нагловатыми переборами.