вернейшая тому гарантия.
Безродный рассказывал ему, что в Японии есть профессор Судзуки, у которого по всей стране три тысячи учеников. Это мальчики и девочки трехлетнего возраста.
'Зачем вам так много учеников? Что это даст?' - спросил скрипач у профессора во время гастролей по Японии. 'Я не хочу сделать их виртуозами, - ответил профессор, перенесший две войны и Хиросиму. - Если люди будут приобщены к музыке с детства - войн не будет. Физическая расправа противна самому духу музыки. Я имею в виду скрипичную музыку, конечно'.
Годенко сидел и курил. В приемнике слышались писки и шумы. Концерт только что кончился, а новая передача не начиналась. Никаких новых известий ни от Морозова, ни от Богачева не поступало. Морозов только передал, что Струмилин лежит с сердечным припадком, а ведет самолет Богачев. По времени Богачев должен был прилететь на станцию, но пока что он даже не вышел на связь. Все собравшиеся в балке у начальника станции понимали, что это могло значить, но никто об этом не говорил. Старались говорить на отвлеченные темы: о музыке, о новых кинофильмах, о живописи.
Первым не выдержал Муромцев - летчик-ас, прилетевший с Годенко. Он предложил:
- Может, я облетаю район?
- Подождем, - ответил Годенко, - ветер плохой, туман, наверное, Богачев низко идет, скорость теряет. Как погода?
Метеоролог ответил:
- Разъяснивает.
- Вы сибиряк? - улыбнулся Годенко.
- Да. А откуда вы знаете?
- По 'разъяснивает'. Хорошее слово, сибирское.
В балок вошел повар. Он работал в ресторане 'Европейском' в Ленинграде. Ему было двадцать два года, но он считал себя истинным полярником.
- Что нового? - спросил он. - Радио не принесло никаких вестей?
Он любил выражаться по-полярному. После двух месяцев пребывания на полюсе ему казалось унизительным говорить как-либо иначе.
- Много говорите, - улыбнулся Годенко, - экономьте время. Просто спрашивайте - 'слухи'? И все будет ясно.
- Если б я был артист, то рассказал бы вам смешной случай, происшедший у нас в ресторане, - сказал повар.
Годенко хмыкнул:
- Про 'если бы' существует хороший анекдот. Один старый одесский портной сказал:
'Если бы я был царь, так я бы жил по-царски и даже лучше'. - 'А как лучше'? - спросили его люди. 'Я бы еще немножечко шил', - ответил старик.
Зимовщики не успели посмеяться. Вбежал радист. Он крикнул с порога:
- От Богачева есть!
Все, словно по команде, встали со своих мест.
- 'Сел на льдину из-за тумана, было обледенение, пережидаю, льдина надежная, в течение двух-трех часов выхожу на полюс, самочувствие экипажа и зимовщиков нормальное, немедленно радируйте самочувствие Струмилина, ему сообщите - полный порядок. Богачев'.
Богачев прилетел на станцию через пять часов. Зимовщики выходили из самолета, и Годенко поочередно обнимал каждого. Он обнимал ребят, но со стороны казалось, что он не обнимает их, а тревожно ощупывает.
Потом выскочил Брок и спросил:
- Что от Струмилина?
- Все в порядке, - ответил Годенко, - вылезайте и идите отдыхать. Я привез новый экипаж. Молодцы, герои, спасибо вам, спасли людей.
- Мы из самолета не уйдем, - сказал Брок, - наш командир лежит на льду.
- Знаю, но вы же десять часов провисели в воздухе...
- Ничего, повисим еще.
- Где Богачев?
- Паша! - крикнул Брок. - Тебя зовут!
Богачев выглянул в люк. Он выглянул из-за спины Брока и сразу же увидел Годенко.
- Вы не доверяете мне машины? - спросил Богачев.
Годенко не расслышал его из-за шума работавшего мотора, но понял по движению губ, что сказал Павел. Годенко досадливо махнул рукой и поманил его пальцем, Богачев спрыгнул на лед и подошел к Годенко.
- Ты же устал...
Павел мотнул головой.
- Тебе надо отдохнуть.
Павел снова мотнул головой. Годенко сказал:
- Я доверяю тебе, не думай. Как же мне не доверять тебе, если ты спас людей?
Просто ты очень устал, я же вижу...
- К Струмилину обязан вернуться я.
Годенко секунду подумал, а потом сказал:
- Хорошо. С тобой пойдет Муромцев. И я. Доволен?
- Спасибо.
- Чудак! Командуй заправкой.
Павел бросился к самолету, легко вскочил в люк и крикнул:
- Вова! Скорей заправляться!
15
Морозов спал, и Воронов спал. Не спал только Струмилин. Он лежал на спине и смотрел в небо. Оно только что совсем очистилось от низких серых туч и теперь сияло: голубое, бесконечно высокое и доброе - небо всех людей. Нигде нельзя так увидеть небо, как в Арктике. Или разве что в пустыне. В лесу прежде всего видишь деревья, в поле - травы, а в Арктике небо. Оно здесь бесконечно могуче и велико. И надо быть обязательно сильным человеком, чтобы любить его и радоваться ему, а не бояться его холодной могущественности.
Нигде на земле - ни в лесу, ни в поле, ни у реки - не возникает с такой четкостью вопрос о жизни и смерти. В лесу не так страшно умирать - вокруг тебя деревья. В поле - кругом травы. На льду под холодным и прекрасным небом, таким огромным, что чувствуешь себя крохотной частицей - и не частицей мироздания, связанной с окружающей природой, как в лесу или в поле, а чужеродной песчинкой, невесть каким ветром сюда занесенной, здесь нельзя думать о смерти. Подумавший - погибнет. Нужно очень верить в жизнь и в себя, чтобы чувствовать себя здесь как равный с равным - и со льдом и с небом. Струмилин чувствовал себя наравне с ними, и поэтому ему совсем не было страшно лежать одному с острой болью в груди, и в висках, и в кончиках пальцев. Он не думал о том, что с ним могло каждую минуту произойти. Он думал о себе только в будущем времени.
'Надо будет поехать на море, - думал Струмилин. - Я возьму Жеку и Пашку. Я обязательно возьму его с собой. Я люблю его потому, что он очень чистый парень.
Ему в жизни выпало много тяжелых испытаний. Он рано узнал человеческую подлость, но не сломался, остался верным и честным парнем. Видно, правда, родившаяся у нас, так сильна, что ее никто погубить не сможет. Никто и никогда'.
Иногда Струмилину начинало казаться, что он слышит мотор самолета. Он приподнимался на локтях, у него сразу же начинало еще сильнее болеть в груди и очень напрягалась шея. Но самолета не было, шум мотора ему только слышался. В подвале кенигсбергской тюрьмы Струмилину часто слышались голоса Жеки и Наташи.
Но он заставлял себя тогда не верить этому. Голоса близких там, в подвале, делали его добрым, а в борьбе, в борьбе не на жизнь, а на смерть, нельзя быть добрым ни на минуту, даже во сне.
'Не знаю, сколько бы я сейчас отдал за одну таранку, - подумал вдруг Струмилин.
- Одну сухую, просоленную, солнечную таранку, которая всегда пахнет для меня пиратским кораблем. А поэтому - детством. Смешно, в детстве я мечтал о пиратах и о палатках кочевников. Отец смеялся. Он