Если сегодня перед Шурой не устоит ни одна уважающая себя женщина, то тогда перед ним не мог устоять и ни один мужчина. Я в том числе.
Мы были немного знакомы, и вдруг во время гастролей Театра сатиры в Ленинграде звонит Александр Анатольевич и говорит: «Приходи, есть разговор!» Я обалдел.
Звонок Ширвиндта уже делал меня знаменитым.
Я влетел в гостиницу «Октябрьская». Шура сидел в кресле с трубкой, по-моему, в халате и сказал дословно следующее: «Хватит заниматься херней, пора писать пьесу!»
Сказано было доброжелательным тоном, но мне инстинктивно захотелось щелкнуть каблуками, рявкнуть: «Служу Советскому Союзу!» и броситься писать пьесу. Раз сам Ширвиндт сказал: «Пора писать пьесу» — значит, никаких сомнений в том, что я ее напишу, у меня не возникло.
Вдохновение, внушенное Шурой, распирало. Я вывел на бумаге магическое слово «пьеса». И началось торжество искусства над разумом. Никогда в жизни мне не писалось так легко.
Прелесть пьесы, в отличие от рассказа, в том, что она готова вместить ваш жизненный опыт целиком. А двадцать лет назад опыт у меня еще был. Вдохновение, помноженное на отсутствие мастерства — колоссальная движущая сила. И, поверьте, никаких мук, одно творчество. Сто страниц было позади, а я еще не поделился и пятой частью жизненного опыта.
С трудом оторвавшись от пьесы на 126 странице, я позвонил Шуре, сказал: «Все готово, отправляю почтой».
Само собой — ценная бандероль, заказная, трижды завернутая, вся в клее и сургуче. Не дай Бог пропадет! Ведь гениальное крадут в первую очередь.
Через неделю пришел ответ от Шуры. В письме он мягко журил, предлагал продолжить сотрудничество и просил, если можно, сократить наполовину. Сам Ширвиндт просит сократить!
Я размахивал письмом перед друзьями с гордостью ворошиловского стрелка, награжденного буденовской саблей.
И снова бессонные ночи. Измучившись, я с трудом ужал материал со 126 страниц до 140.
Позвонил Шуре, доложил, что окончательный вариант готов.
Он сказал: «Приезжай!»
Приехал в Москву. Дом на набережной. Музей-квартира Ширвиндта. Я с восхищением наблюдал как он, добродушно матерясь, отбивается от телефонных звонков, родных, близких, домашних животных. Простой, как все великие.
Мы сели в «Ниву», кажется, темно-вишневого цвета.
— Куда едем?
— Увидишь.
Да какая мне разница! Волшебник Шура вез меня туда, где произойдет мгновенное превращение малоизвестного сатирика в крупного драматурга.
Машина летела. Снег слепил, как будущая слава.
Красная Пахра. Дача Зиновия Гердта. Ввалился весь в снегу Дед Мороз Эльдар Рязанов. За ним другие замечательные люди, которых и в отдельности-то вблизи за всю жизнь не увидишь, а тут сразу.
Я понял: все пришли на читку моей пьесы.
Стол был домашний, обильный. В большом выборе спиртные напитки.
Жена Зиновия Ефимовича спросила, что я буду пить.
Как драматург, я выбрал «Мартини», который видел в первый раз в жизни.
— Белое? Розовое? Драй? Экстра драй?
Естественно, экстра драй!
— С чем? Тоник? Сок? Лед?
— Чистый!
От волнения я ничего не ел, а только глотал жутко сухой «Мартини».
Я никогда ни до ни после не видел за одним столом столько великолепных рассказчиков. Это был словесный джемсейшен. Я бы запомнил вечер на всю жизнь, если бы не проклятый «Мартини», который с тех пор видеть не могу.
Просыпался я долго. Вошел вечно свежий Шура и сказал:
— Вставай, опохмелимся и перекусим.
Я дрожащими руками достал пьесу.
Мы сели за стол.
Шура спросил:
— Что нового в Питере? Чем живет богема?
Я ответил.
Пора было возвращаться в Москву.
По дороге Шура, не выпуская изо рта трубки, сказал: «Если тебя не утомило наше сотрудничество, работу над пьесой продолжим. Мы на верном пути.»
Ночью в «Стреле» я пытался осмыслить прошедшие сутки.
С одной стороны, никто моей пьесой не заинтересовался.
Но с другой стороны, ведь никто и не сказал «прекрати!» Более того, Шура произнес волшебное слово «продолжим!»
И тут почему-то меня начал мучить вопрос об авторских.
Я слышал: за пьесу полагаются авторские, то есть деньги. А поскольку пьеса пойдет сразу во всех театрах, то сумма набегала нешуточная. Как делить авторские с Шурой? С одной стороны, вкалывал я, а с другой стороны, вдохновлял меня он. Как поделить вознаграждение, чтобы его не обидеть?
Это была кошмарная ночь. Как все ленинградцы, я страдал синдромом хорошего воспитания. Сочетание щепетильности и боязни остаться в дураках. Эти два понятия тесно сплелись в диагнозе «интеллигентность», которой гордимся из последних сил, поскольку больше нечем. Если поставить рядом ленинградца и москвича, невооруженным глазом видна интеллигентность одного и потому сразу тянет к другому.
Извертевшись на верхней полке, к утру я принял максимально интеллигентное решение: поделить по-братски. Шуре — 47 %, себе — 53 %. Почему взял себе больше? Прости, Шура. Жена ждала ребенка. А на те гонорары, которые я получал в «Литературке» за фразы, можно было в лучшем случае вскормить лилипута. Жена моя Лариса женщина красивая, статная, и на лилипута надежд не было никаких.
Короче, разделив авторские, я продолжил работу над пьесой. Периодически звонил Шуре, получал ободряющие советы и строчил дальше. Пьеса уже не помещалась в квартире.
Если бы я жил рядом с Шурой в Москве, он бы своей уверенностью во мне сделал из меня неплохого драматурга. Но я живу в Петербурге. Расстояние в восемьсот километров ослабляет силу обаяния даже такого человека, как Шура.
Через полтора года титанического труда я пьесу забросил. Надо было кормить семью. Сжечь пьесу, по примеру Гоголя, мне не хватило таланта. Хотя ею можно было топить целую зиму.
Я никогда не забуду того, что Шура поленился сделать из меня драматурга. За что сохраню чувство благодарности к нему на всю оставшуюся жизнь.