страшно, когда тебя Канишками начинают называть!… Пал, пал, – на этом месте Турсуков схватился за усы, – пал. Ничего большого не сделал. А падать нужно, уж если падать, так хоть с. высоты!… Тогда можно все оправдать, все уравновешено будет, а тут Падение с болотной кочки в трясину. Скобелев, говорят, рядом с развратной бабой умер, так хоть он смерть в боях раньше видел, а тут боями не пахнет. Жизнь штука не простая, вершины нужны, а уж после высот можно и в тени полежать… Но она – дьявол баба, а? Какие слова шепчет? И перед Домбо неловко – я как вор какой».
Он вспомнил утреннее пробуждение, ворох лиловых кружев, брошенных на стул, розовые рубцы от тесемок на ее плечах, просьбы застегнуть кнопки на спине.
«Вот Скотт, Нансен, Амундсен, – продолжал думать Турсуков, – они к полюсу шли от семьи, от женщины. Там женщин не встретишь, вот где высота духа. Ведь все около нее, проклятой, вертится. Эх, вдовец несчастный. Но зачем она вдруг сама постучалась? Черт их сам не разберет – капризы. Но нет, одного не позволю, любовь – любовью, бешенство – бешенством, но высокие вещи должны быть неприкосновенными. Вот я покажу Канишек!»
– Идите сюда, – позвал он Фаину и Домбо. Они вошли.
– Слушайте, – начал Турсуков и вдруг замолчал. Ему пришла новая мысль. И Нансен и Скотт уходили туда, на великие подвиги, для того, чтобы очистить жизнь. О, значит, стремление к подвигам – гордый побег, желание возвысить дух. Этим все объясняется… Великая тяга открывания, лихорадка героев. И я, слабый человек в очках, должен сделать то, что задумал давно. Я не должен быть слабее, я скажу все прямо, не боясь! – Что, русский отец? – взволнованно спросил Домбо, наклонив голову в ожидании ответа.
– Мальчик и… вы, Фаина, – Турсуков постеснялся сказать Фаине «ты» в присутствии Домбо. – Вы возьмете это письмо и уедете с ним сегодня же в Красный Дом… Домбо, погоди, погоди. Вы будете меня дожидаться там, я останусь здесь. Я не хочу вас подвергать опасности… Впрочем, что я говорю, мальчик? Не так… Я вернусь к вам обоим, я в этом уверен. Там вас приютят, сделают все, и тогда мы все вместе вернемся сюда, но все будет по-другому. Фаина, не нервничайте, не волнуйтесь зря….. Я уже просил знакомых колонистов-соседей хранить имущество. Домбо, ты возьмешь двух лошадей, одну, которую ты нашел, и вороную, смирную – для Фаины. Потом я отдам тебе карабин, ты его пока разбери, а потом составь, когда минуешь опасную полосу. А мне оружия не надо…
– Ах, я так и знала, – всплеснула руками Фаина, – ну, что он хочет делать, Домбо? Ну, скажи скорее, что он задумал? Тихон Николаевич; не делайте глупостей.
Она начала обнимать Турсукова, смутным инстинктом постигая, что он задумал сделать действительно что-то необыкновенное.
Турсуков оторвал от себя руки Фаины и ушел в угол комнаты.
– Сядем, посидим, – сказал он оттуда глухо. – Почему вы, Фаина, так волнуетесь?
– Так ведь это все через меня, – убежденно сказала Фаина. – Что я за женщина такая, что всякие несчастия на всех накликаю?! Вы смотрите не застрелитесь. Один из-за меня насквозь себя прострелил.
– Не беспокойтесь, я стреляться не собираюсь. Не хмурься, Домбо, ты мужчина. Вы – чудачка. Ну, зачем я буду стреляться?
– Все от меня полной страсти добиваются, – смущенно пробормотала женщина, взглянув на Домбо.
– Ну и что же? – даже с оттенком любопытства спросил философ.
Фаина сбивчиво объяснила, что люди, которые любили ее, всегда, ввиду ее загадочности, все время ждали от нее самого высшего проявления любви, на которое она способна. Причиной того была, главным образом, только одна фраза, которую часто употребляла Фаина в разговоре со своими любовниками:
– Я еще не так бы вас могла любить, но…
Дальше Фаина обыкновенно не договаривала, а заламывала руки и искоса поглядывала на своих собеседников. По ее уверениям, они после этого худели, теряли аппетит и вслед за этим старались найти в револьверном стволе средство избавления от страшной загадки.
– Торопись, Домбо, – твердо напомнил Турсуков.
– Я сейчас оседлаю коней, русский отец, – поспешно ответил юноша. – Но… я, кажется, понимаю кое- что… Раз, давно, когда мы ночью говорили долго с тобой обо всем, ты сказал, что не побоишься… ну ты сам знаешь чего… Мне даже страшно об этом сказать…
– Не волнуйся, Домбо. Милый мой, все будет хорошо, я даю тебе в этом слово.
– Ну, ладно, хорошо, я пойду, – Домбо, чуть не плача, повернулся и ушел в конюшню.
Турсуков прислушался к стуку копыт. Лошади били подковами в деревянный пол конюшни. Потом раздался широкий звук похлопыванья ладонью по конским бокам.
Турсуков предупредил Фаину о том, чтобы она следила за лошадью, у которой было засечено бедро.
– Не пускай в ход нагайки, гони каблуками! – деловито сказал он, совсем не замечая, что Фаина плачет.
– Ну, что это? – сурово спросил философ. – Ведь я не бегаю, как твой прапорщик Сиротинкин, от женщин, – но все-таки, не выдержав, погладил руку Фаины.
Тогда Фаина судорожно дернула цепочку на своей шее, и медальон выскочил из своего гнезда вверх. Она быстро сняла его и накинула цепочку на шею философа.
– Вот, носи! – выдохнула она и опять залилась слезами. Она оплакивала Турсукова, как очередную жертву загадки.
Философ растерянно погладил медальон и сунул его за пазуху, оставив цепочку выпущенной поверх рубахи.
– Глупости, в амулеты не верю, – пробурчал он, хотя добавил, что медальон он берет, если этого так хочет Фаина.
В последние минуты перед отъездом они говорили о малозначащих вещах. Домбо вывел лошадей во