Гоша стал глотать и давиться. А Чугуева глядела на него скорбным, тысячелетиями отработанным бабьим взглядом.
— У тебя мать хоть есть? — спросила она.
— Померла.
— Кто за тобой ходит-то?
— Тетя была, мамина сестра. Теперь никого нет.
Чугуева слушала внимательно. Неровное носатое лицо ее светилось сочувствием. Внимательно смотрели сине-зеленые, как зеркальное ребро, глаза, и случайная капелька цемента, застывшая над верхней губой, красила ее не хуже, чем обдуманная мушка очаровательной Помпадур. Особенно милыми были ямочки, возникавшие на мягких щеках, когда она собиралась, но не решалась еще улыбнуться.
— Я тебя задерживаю, — пробормотал Гоша. — Прости. Я сейчас.
Почуяв в его голосе нежность, она рассердилась:
— Ладно, собирайся! Тоже мне плимутрок. Чего вас в газете, не кормят, что ли?
— Да я не газетчик, Рита. В газету я не писал никогда. Пишу стихи, а их не берут. И не берут не потому, что плохие, а потому, что я не такой, как все. А вот как про тебя писать, знаю.
— Это как же?
— Сейчас скажу. Надо показать, как крестьянин волей революции превращается в рабочего. А воля революции беспощадна. Когда она переделывает человека, у него хрустят кости. Моя тема, понимаешь? Трагедийная тема. А ты не хочешь помочь.
— Заругают?
— Не то слово. Я праздничный номер сорвал.
— Вот грех-то! — Она поглядела на него озадаченно. — А ты перетерпи. Про железных быков знаешь, другое всякое, чего тебе про меня писать?
— Одно другому не мешает.
— А я говорю, не надо про меня. Отступись. — Она таинственно оглянулась. — Недостойная я.
— Что ты, Рита! Ты первая ударница в бригаде!
— Ударница, а недостойная. Отступись.
— Да почему?
— Окаянная я, проклятая… Ясно?
— Далеко не ясно.
— Ясней тебе пояснить? Ну, ладно…
Лицо ее стало покрываться крупными каплями пота так быстро, что Гоша испугался. Далеко наверху, в забое, припадочно заколотил отбойный молоток.
— Нет. Не скажу, — вздохнула она. — Гадина я подколодная, вот и все. Ступай.
Гоша улыбнулся и протянул:
— А я, кажется, кое-что понимаю.
— Вот и ладно. Понимаешь и ступай.
— Про трех лошадей правда?
Она невесело усмехнулась.
— Какая это правда? Правда пострашней. Отступись, добром тебе говорю. Ступай.
На щеках ее замерцали херувимовы ямочки. И Гошу осенило: как же он умудрился забыть про фотографию? С фотографии надо было начинать. Самый надежный способ задобрить девицу — направить на нее объектив. И снимок получится уникальный: ударница метро в мокрой штормовке, с производственной мушкой над губой, в подземной штольне, возле коппелевской вагонетки. Такая фотография — сама наполовину очерк.
— Я ухожу, Рита, — сказал он. — Но на прощанье у меня к тебе просьба. Одна-единственная.
— Какая еще?
— Пустяковая. Мне нужна твоя фотография.
— Где я ее возьму? У меня нету.
— А я сниму. Я…
— Да вы что, смеетесь? Осип! — крикнула она резко. — Готов, что ли?
— Чего вы к ней прилепились? — заговорил, подойдя, Осип. — Чего она вам может сказать? Ничего не может. Она по-городскому и говорить не умеет.
— Мне ничего не надо, — объяснил Гоша. — Мне бы только фотографию.
— Кого? Васьки? — удивился Осип. — Да кто такую харю напечатает?
— Разве это ваша забота?
— Верно. Забота не наша. Пару пива поставишь — сымем.
— Осип, — крикнула Чугуева тревожно. — Ты что там?
— Пойди-ка сюда.
Она подошла.
— Встань тут.
Она не двинулась.
— Кому касается? — Осип повысил голос.
— Пусть Мери… — безнадежно возразила она. — Мери завсегда снимают. И в «Ударник Метростроя» сымали, и на доску…
— А им тебя надо, а не Мери, — протянул Осип ржавым голосом. — Прими позу и прибери сама себя немного попрекраснее.
Она не двигалась. Он повернул ее к свету, заломил штормовку и отстегнул левой рукой пуговицу ворота. Из-под брезентовой робы блеснула то ли подвеска, то ли брошь грубого чекана.
— Так сойдет? — Осип полюбовался сбоку делами рук своих.
— Сойдет! — отозвался Гоша из-под темного покрывала. — Только лицо больно кислое.
— А ну смейся, — приказал Осип.
Она засмеялась.
Гоша сделал две вспышки, замотал кассеты в черную тряпку, собрал аппарат и условился по поводу пары пива.
— Хватит, — сказал Осип Чугуевой. — Прекрати смех.
10
Очерк под названием «Васька» появился в срок — Восьмого марта. Он был украшен портретом Чугуевой и занимал четыре столбца в красном углу второй полосы. Успех написанного в один присест сочинения удивил даже видавших виды профессионалов. В редакцию стали звонить, спрашивать, кто такой Геус (подписывать свою халтуру полным именем Георгий Успенский постыдился и придумал псевдоним). Через несколько дней стали приходить письма читателей. Материал был отмечен наверху. Редактора Курбатова премировали шевиотовым отрезом. А Гошу пригласили в солидное издательство и предложили сделать книгу о метростроевцах, если это не противоречит его творческим планам. Шумный дебют обеспокоил Гошу. Больше половины — ох, значительно больше половины очерка — было выдумано, сочинено в самом подлом значении этого слова, хотя после неудачи с Васькой Гоша, конечно, беседовал и с Кругловым, и с Митей, и со сменным прорабом и уловил кое-что. К его удивлению, самыми читабельными оказались эпизоды, высосанные из пальца. Гоша ждал разоблачений, поминал недобрым словом упрямую ударницу. Ему было невдомек, что ей-то он и был обязан своим триумфом. На протяжении всего его лихорадочного писания каждой строке сопутствовало смутное ощущение неразгаданной загадки, возбуждавшее воображение читателей.
На Чугуеву очерк произвел впечатление неожиданное. Поначалу ей показалось, что голодающий «плимутрок» написал не про нее, а про неведомую принцессу. И портрет изображал не ее, а симпатичную смуглянку с черными нарисованными губами, черноволосую и без глаз. Единственное, что после ретуши осталось от Чугуевой, была шейная подвеска. Но по подвеске не признают. На сибирском болоте подвески у