— Твой Дант подсказывает все, что тебе нужно в данную минуту. А сам ты, не Дант, не Гаусс, а ты, Гоша Успенский, как думаешь — честно или нечестно прикрывать от закона беглую лишенку?
— Постановка вопроса слишком, как бы тебе сказать, лобовая. Пойми главное: теперь, в данный момент, лишенки не существует. Тебя тревожит свет далекой, потухшей звезды. Понимаешь? Звезды уже нет, она сгорела, а свет ее только-только дошел до тебя. Свет этот иллюзия. А ударница Чугуева, строитель метро, да такой строитель, которого товарищи наградили мужским именем Васька, — это не иллюзия! Это большая, настоящая правда. Ее работу можно не только увидеть, но осязать: пощупай опалубку, филат, бетонный свод. Вот я и писал, как душа Васьки навсегда, навеки застывает в бетонном своде метро.
— Подожди, Гоша. — Тата взялась за ручку двери. — Скажи честно, о ком ты заботишься? О Чугуевой или о себе?
— Что за вопрос! Конечно, о Чугуевой! Книга выйдет, произведет впечатление, и все остальное отступит на задний план. Чугуева станет любимицей публики, и никому не придет в голову копаться в ее прошлом. Вот у тебя глаза снова стали какие-то, как бы тебе сказать, прошлогодние. Я обидел тебя?
— Нет.
— Ну, слава богу!
— Я не верю в бога. Но мне очень жалко, что его нет. До свидания.
Тата ушла. И лучше бы она не приходила. Гоша очень расстроился. Его тревожили не только судьба повести и сорвавшееся сватовство. Была еще какая-то причина, которую он никак не мог уловить и оформить словом.
Он взял одно из адресованных Ваське писем и, чтобы отвлечься, стал читать:
«Уважаемая гражданка Маргарита Чугуева-Васька!
Прочитал про ваши достижения и решил вам написать. Чем вы занимаетесь в свободное время? Я только и знаю, что хожу в кино и пишу письма. Писал Зое Федоровой, Мариэтте Шагинян, Паше Ангелиной, Демьяну Бедному и еще кому-то на букву Р. Позабыл. Никто пока не отвечает. Хотел написать Максиму Горькому, да боюсь — продернет за ошибки. Я сын учительницы обществоведения. Мама знает наизусть, когда жил Пугачев, Халтурин, когда был какой съезд и прочую муру. У нас весна вступает в свои права. Тает снег. В мае, наверное, тоже будет хорошая погода. А в июне будет еще теплей, чем в мае. Зимой у меня ничего особенного не произошло, кроме того, что я вывихнул руку. А в общем, все хорошо, прекрасная маркиза. Шучу. Ну, страница вышла, подходит время кончать. Да здравствует Красная армия и ее вождь товарищ Ворошилов! Посылаю свою фотку — такая, как на комсомольском билете».
На душе у Гоши стало еще тошней. Ему почудилось, что у него тоже вывихнута рука. Стараясь отвлечься от мрачных аналогий, он сунул письмо обратно в конверт и принялся чинить стул.
20
Визит к молодому литератору произвел на Тату неожиданное действие. Она решила мириться с Митей.
Они бы помирились и без этого, может быть, немного позже, но помирились бы. Они уже не управляли собой. Тата с ужасом поняла, что любит рыжего комсорга сильнее, чем прежде. А его каждую минуту тянуло к телефону. Он не мог без нее и злился на себя. Оба они оказались в положении ребятишек, которые забрались в гоночный автомобиль, пустили его на полный ход и поняли, что не умеют остановить.
Через пятидневку на Тверском бульваре состоялась встреча. Оба держались натянуто, почти официально. Тата заявила, что после длительных размышлений пришла к выводу, что она не права. Достаточно того, что она предупредила Митю о Чугуевой как комсорга шахты. Этим она выполнила свой долг. Митя сказал, что не прав он. В настойчивости Таты проявилась похвальная комсомольская принципиальность. Еще он сказал, что Первый Прораб его помнит и ценит. Ему стало известно что в отдельную палату его перевели по личному указанию Первого Прораба. И он решил, как только Первый Прораб вернется из Сибири с хлебозаготовок, пробиться к нему и принять вину на себя: Чугуева давно желала чистосердечно раскаяться, а он, комсорг шахты Дмитрий Платонов, запрещал ей это, чтобы не снижать темпы проходки.
Митя был уверен, что его откровенность найдет понимание, ударница будет помилована и вопрос будет исчерпан.
— Глупее ничего не придумал? — Тата вскинула на него умные серые глаза. — И ей не поможешь, и себя поставишь под удар.
Они заспорили, но мягко, опасаясь поругаться снова.
В конце концов было решено: все, что Митя собирается доказать Первому Прорабу, будет изложено в виде формального документа. К документу будут приложена характеристики Чугуевой за подписью комсорга (такая характеристика четырехмесячной давности имелась в делах, оставалось уговорить Надю сделать копию) и письмо бывшего начальника шахты Лободы.
Они вместе позвонили Лободе на квартиру, узнали, когда у него выходной, и через два дня Митя стоял возле двери, обитой малиновой галошной подкладкой.
Подход к опальному начальнику Митя обдумал тщательно. Он явился без телефонного звонка, как снег на голову, с фотографиями, давным-давно сделанными Гошей: Лобода в забое, Лобода с комсомольцами, Лобода смотрит в окуляр теодолита.
У бывшего начальника было две отрады: париться и фотографироваться. И он часто мечтал о блаженных временах, когда можно будет ограничиться только этими двумя занятиями.
Митя стучал дважды.
За дверью таилась гробовая тишина.
На Лободу было непохоже, чтобы он ходил в гости, да еще совместно с семейством. Не достучавшись, Митя спустился на марш, примостился на подоконнике и стал читать сочинение Герберта Уэллса «Человек- невидимка». Минут через десять загремело железо запоров. На площадку вышла девчонка лет двенадцати с лежачими ушками, вылитый Лобода, с белобрысыми косичками. Старушечий голос тихонько напутствовал:
— Смотри, сдачу пересчитай… Пятнадцать копеек принеси… Пересчитай, смотри… Копеечки не хватит — загрызет…
Митя придержал дверь ногой и спросил Федора Ефимовича.
— А вы откуда сами будете? — прошептала старуха.
— С метро, — Митя тоже перешел на шепот. — А Федор Ефимович что? Хворает?
— Федор Ефимович с бани, — пояснила старуха. — Чай кушает. К ним нельзя.
— Мне, мать, вот так его надо! — Митя провел рукой по горлу.
— На что?
— По делу.
— Да он в метро уже не служит.
— Неважно. Ему премия положена. Расписаться надо.
— Фамилие ваше как?
— Платонов.
Дверь захлопнулась. Ключ щелкнул дважды. Лязгнула задвижка, загремел засов.
Митя осмотрел остатки электрического звонка, фанерный почтовый ящик, щедро окрашенный популярной на Метрострое кубовой краской, прочитал номер квартиры, обозначенный мелом на малиновой обивке, постучал снова.
Старуха будто того и ждала. Сразу открыла.
— Чего вам?
— Я к Федору Ефимовичу.
— Не велено беспокоить.
— Вы фамилию-то сказали? Платонов.
— Сказала. Оне не знают таких.