— Васька!
— Как? — грозно нахмурился Первый Прораб. — Васька? Почему Васька?
Все молчали.
— Чугуева ее фамилия, — не вытерпел Митя. Часы показывали двенадцать минут девятого. — Васькой ее прозвали. Произвели в мужской род.
Чело Первого Прораба разгладилось. Он улыбнулся.
— В мужской род произвели?
— Ну да. Она в комбинезоне шла, шофер обознался, крикнул: «Васька, крутани!» В штанах — значит, Васька. С той поры и пошло: Васька да Васька.
— А как с машиной? Завела?
— Завела. Чего ей. Разбудила с одного оборота.
— Разбудила? — Первый Прораб оглядел Митю сверху вниз и снизу вверх, словно снял мерку. — А ты кто такой?
— Я? Платонов.
— Не Васька?
— Не Васька. Дмитрий.
— А по должности?
— Бригадир проходчиков.
— И временно исполняет обязанности комсорга, — уточнил Лобода.
— А комсорг где?
Снова возникла заминка. Комсоргом был самоубийца маркшейдер, однако происшествие с маркшейдером Лобода в свое время скрыл и теперь не знал, как отвечать.
— Комсорг повесился, — сказал Митя.
— А! Мне эта история известна. — Первый Прораб нахмурился. — Что же вы не ставите Платонова комсоргом?
— Недодумали, — сказал Лобода. — Недоглядели…
— Кадры маринуете! Вас учат не бояться выдвигать молодежь!
Первый Прораб протянул Платонову руку.
Митя пожал ее, как положено. Мягко. И Первый Прораб отбыл.
Контора опустела. Остались только руководители шахты, Ротерт и Абакумов. Они сбились в кучу, голова к голове. Митя вышел на улицу, поехал к церкви Флора и Лавра и, конечно, опоздал. На сугробе было нацарапано: «Тебя нет. Я ушла».
— Вот черт лысый! — ругнул Лободу Митя.
Как бы он поразился, если бы узнал, что свидание сорвали не Лобода и не Первый Прораб. Как бы удивилась Тата, если бы ей сказали, что в опоздании Мити виноват вождь мирового пролетариата.
Но ни Мите, ни Тате этого никогда не суждено было узнать, так же как и все мы не знаем истинных причин наших удач и несчастий.
5
В следующий раз Митя принял все меры, чтобы не опоздать на свидание, и опоздал опять. Пробившись в трамвай, он был уверен, что на этот раз поспеет вовремя. Он ехал и прикидывал, с чего начать хвастать: с того ли, как Первый Прораб прощался с ним за руку, или с того, что перепуганный Лобода выделил ему отдельный кабинет.
Погрузившись в размышления, он не сразу сообразил, что трамвай, обязанный везти его к Тате, стоит, и стоит давно. Никто не выходил. В те годы вагоны забивались до отказа. Вылезешь, потом не влезешь.
— А я тебе говорю, пути просели, — объяснял один пассажир другому. — Метро копают — пути садятся. Моли Христа, что в яму не загремел.
— Мы привыкши! В нашем дому двери сами отворяются. Ровно нечистый дух бродит.
— Это что! У нас, на Остоженке, рюмки в шкафу чокаются. Ей-богу! По своей инициативе.
— Метро чертово! Всю Москву разрыли…
Митя пробился на переднюю площадку, увидел длинную трамвайную пробку, ахнул и бросился на стоянку таксомоторов. Машин не было. У пустого места мерзла уныло-злая очередь. Митя зашагал пешком, поминутно оглядываясь, не мигнет ли, на счастье, красный огонек. На Рождественском он понял наконец, что опоздал, и опоздал безнадежно. Все-таки он свернул на Юшков и пошел поглядеть, не написано ли что-нибудь на сугробе. Он вышел на Мясницкую и глазам не поверил. Тата в каракулевом манто и в заячьей ушанке близоруко читала мхатовскую афишу.
— Руки вверх! — крикнул Митя.
Она сказала грустно:
— Господи, какой глупый!
В этот вечер на лице ее были заметны следы стойкой взрослой грусти, но Митя не мог не похвастать о новой должности, о Первом Прорабе, о кабинете. Тата слушала бесчувственно. Тогда он соврал, что в кабинете у него будет телефон.
— Перестань городить чепуху, — сказала Тата.
Митя надулся. Причиной Татиного недоверия, подозревал он, было прошлогоднее событие.
Это событие стоит того, чтобы о нем рассказать.
Митя был круглым сиротой. Отец его, двадцатипятитысячник, погиб в 1930 году во время кулацкого мятежа. Смышленый мальчуган около трех лет находился при правлении колхоза кем-то вроде делопроизводителя и бегал за шесть верст в, школу. Однажды в деревню прибыл московский журналист. Митя рассказывал ему о коллективизации так складно, что журналист окрестил его Златоустом и забрал к себе в Москву, в домик на Рыкуновом переулке. В тех местах москвичи снимали на лето дачи. Детей у журналиста не было. Он неделями пропадал в командировках, а жена его, Лидия Яковлевна, пекла пирожки с луком, ходила с гостинцами к брату и брала с собой Митю. Брат ее был профессор. В его кабинете висела надутая, словно футбольный мяч, японская рыбина. Митя и не заметил, как очутился под покровительством дочери профессора, крайне принципиальной Таты. Она лихо опровергла библейские чудеса, рассуждала о бесконечности Вселенной и велела Мите читать «Анну Каренину» по главе в день. Иногда Митю раздражало ее самоуверенное упорство, и они ненадолго ссорились.
Так прошли полгода, самые счастливые в его жизни. Он бегал на рабфак, гулял с Татой, а по выходным увязывался с Лидией Яковлевной на рынок. Все оборвалось после того, как журналист привез из командировки очередного пацана-самородка. В первый же день новый обитатель Рыкунова переулка подрался с Митей. И хотя Митя был не виноват, Лидия Яковлевна взяла на рынок не его, а пацана. Ночью Митя вылез в окно и ушел от журналиста навеки.
Долговязый парень Шарапов устроил его в мастерскую при кладбище, на отеску надгробных плит. Друзья не брезговали и другой работой: долбить зимой могилы, закапывать покойников, подряжались сторожить венки. Шарапов несколько напоминал шекспировского могильщика и обожал прощаться с родственниками только что закопанного покойника многозначительным:
— До скорого свидания!
Митя тоже любил пошутить. На этой почве они сошлись, хотя Шарапову было двадцать пять лет, а Мите шестнадцать. В свободные вечера забредали они в безлюдный переулок и начинали забавляться. В ту пору в Москве расплодилось много пугливых. Особенно быстро и, можно даже сказать, охотно пугался товарищ, проверенный на хозяйственной работе. Стоило к нему подойти с двух сторон, уважаемый товарищ столбенел и по собственной инициативе отстегивал часы или вытаскивал припрятанные от жены купюры.
Тут начиналось гала-представление.
«Никак нас с тобой за ширмачей посчитали?! — со слезой произносил Шарапов. — Да что же это, граждане дорогие! На бульвар не выйти! Вкалываешь, вкалываешь, кубатуру гонишь, а тебя за уркача признают. Кому ты деньги суешь, троцкист недобитый? Думаешь, руки в мозолях, значит, не люди? Чего ты