ошметки… И когда я все это увидел — ракета погасла, точно свеча, и наступила ночь. Ночь. И казалось, что все это сон. Но это был не сон.
Утром мы вернулись под родненький моросящий дождик. Небо было низким, предгрозовым, без звезд. С ревом выкатывали из «Антея» трудяги БМП, их фанерная бронь была заляпана кровавой ржавчиной. ГПЧ с группой товарищей топтались под мощным авиакрылом — по бетонной взлетной полосе летели лимузины…
— Алекс, — окликнул меня государственно-политический чиновник. Был утомлен и опечален. И его можно понять: испортить такую охоту. — Вы уж займитесь, так сказать, в последний путь… Мои, как говорится, соболезнования родным и близким, — страдал народный слуга. — Какая нелепая случайность, м-да… Так что, Александр, действуйте… — Садился в лимузин. — И похлопотать надо о боевой награде…
Кому? Мне? Или моему товарищу? Все-таки, наверное, моему другу. Ведь я еще, кажется, живу? Или я на этот счет заблуждаюсь? И тоже труп? Только рефлексирующий на жизнь.
Между тем кортеж государственных машин стартовал навстречу новому мглистому дню, а солдатики внутренних войск выносили из самолетного брюха цинковый гроб. Поставили его в мелкую блесткую лужу. Дождь усиливался забарабанил по гробу. Было неуютно, холодно и грустно. В этом смысле мой друг Хлебов устроился получше, чем мы все, мокнущие под дождем. В гробу, должно быть, сухо, тепло и надежно? Известно, что наши цинковые гробы самые лучшие в мире.
Поздним вечером я вернулся домой. Хлопотное это дело — хоронить героев, которым разнесли вдребезги черепушку. Медэксперты, например, так долго колдовали над тихим трупом, будто пытались возродить его к новой трудовой деятельности. Увы, труп — категория постоянная. Потом были ещё какие-то бюрократические закавыки, точно каждое ответственное лицо боялось пропустить мимо себя грешника в рай. Бедняга Хлебов; хорошо, что всей этой дряблой волокиты со своим трупом он не видел, а то бы ожил и пристрелил самого ретивого чудака-крючкотвора.
Город мирно почивал. Крестовины окон выразительно чернели. Многоэтажные панельные кладбища живых. Только в одном окошке уютно и ласково горел свет. Это, конечно, было окошечко в мой милый терем-теремок.
Я звенел ключами, как трамвай на крутом вираже; я чертыхался в тесной прихожей, как в общественной бане, ища свои домашние тапочки. Тапочек, между прочим, не было. Не услышать меня было трудно… Босиком я прошлепал на кухню. Там под уютным салатовым светом (ракеты) сидели двое, он и она. Она меня не интересовала, хотя была красива от грима, помады и любви. К сожалению, не ко мне. Я заинтересовался молодым человеком — он был красив, как голубой херувим. На нем был мой домашний махровый халат китайского производства и шлепанцы из Казани; ноги, я заметил, были восковые, как у китайского татарина или у будущего трупа.
— Всем приятного аппетита, — улыбнулся я. Вы когда-нибудь видели, как оскаливаются шакалы? У меня улыбка, очень похожая на оскал санитаров общества.
— Ааа! — обрадовалась жена и выплеснула кофе на своего же собеседника. Голубой херувим засучил ногами и хотел взлететь к потолку.
Я же был сдержан и учтив.
— Будьте так добры… Шлепанцы… И халат…
— Ыыы! — продолжала радоваться странная женщина, забиваясь в угол диванчика. Наверное, она за вечер не накричалась, постельная активистка.
Не обращая должного внимания на её вопли, я вырвал воскового покойника из своего халата — и вульгарными пинками погнал по коридору… на выход… Мой оппонент мужественно молчал; он понимал, что я очень оскорбился за халат и шлепанцы. Распахнув широко и удобно двери, я выпустил неудачника нагишом на долгожданную свободу… На свободу, но нагишом. И он, как счастливый кенгуру в прериях, поскакал по бетонным клавишам лестницы… Прыг-скок… прыг-скок… не ложися под бочок… чужой жены…
Тут я вспомнил про жену. И пошел на кухню убивать её. (Шутка.) Я не убиваю детей и женщин. И зверей. Дети и звери — это для душевного уюта. Женщины же настолько глупы и гнусны, что марать руки… увольте. Я лучше почищу клозет в городском парке культуры и отдыха.
Неверная жена смотрела с ненавистью и страхом. Да, она так и не узнала меня. С лучшей стороны. Жаль. Жаль, что приходится её разочаровывать.
— Кажется, у вас любовь? К сумчатым животным…
— Да! Да! Да! — заорала она, догадавшись, о ком я веду речь. — Да, я его люблю! А тебя нет! Ненавижу-у-у!..
— Тогда какие проблемы? — удивился я и резким движением сорвал халатик… О, какие пышные формы, однако… Пирог, не спорю, вкусен, да беда какая — надкушен… Остается лишь выбросить его на помойку. Что я и делаю: нагишом спускаю когда-то любимую по ступенькам лестницы. И она тоже, подобно кенгуру, прыгает по бетонным клавишам… Прыг-скок, не ложися на живот, не бери-ка все в роток…
Жаль, что у нас не получилась ячейка общества. Жене необходим муж, а не утомленная особь. Что делать: иногда обстоятельства выше наших инфекционных желаний.
Хлебов, например, хотел жениться. Ему не повезло — шальной, медвежий дуплет размозжил ему голову. И теперь забота у нас, живых, как похоронить героя. Боюсь, мама и невеста не узнают того, кто ещё вчера был беспечен, весел и любим. Хоронить надо в плотно закрытом цинковом гробу, чтобы не возникали домыслы и слухи. Что же касается меня, то забота у меня, помимо погребения, одна: узнать — был выстрел случайным или?.. Если нет, то следующая свинцовая примочка моя. Боюсь, что пуля для меня отлита. На эти бодрые размышления меня наводит тот факт, что в спортивной сумке Глебушки мною был обнаружен цепкий, ушастый «жучок». А такие зловредные твари заводятся рядом с человеком, как правило, не случайно. Так что выбор прост: или молчать, или говорить. Если говорить много, то можно замолчать навсегда. Хлебов позабыл, что молчание — золото, и теперь годами будет разлагаться в цинковой лодке. Хотя неизвестно, кому больше повезло, впрочем, загнивать вместе с коллективом веселее, это как групповой секс, можно и отлынуть от потливо-сперматозоидной деятельности.
Мы встретились с Николаем Григорьевичем, дядей Колей, генерал-лейтенантом, садовником по душевному призванию, на непрерывно действующем кладбище. Возникало такое впечатление, что покойники заняли очередь с утра и теперь спешили обустроиться на новом, для многих из них неожиданном месте. Или это живые спешили побыстрее покинуть скорбное холмистое пространство? Словом, была банальная сутолока и неразбериха. И это на похоронах заслуженного человека? Представляю, что с простыми смертными… В конце концов забухал торжественно и неотвратимо духовой оркестр. Загремели выстрелы почетного караула. Каркало в чистом небе воронье. Мать Хлебова упала на могильные венки с алыми лентами и, разрывая плотную зелень еловых лап, закричала:
— Сыночек мой!.. Где ты, мой сыночек?.. За что, родненький мой?.. За что тебя убили?! Мальчик мой!.. Убийцы! Будьте вы все прокляты! Нет вам прощения… Отдайте мне сыночка…
Бухал оркестр, и почти никто не слышал, что кричит мать моего товарища. Я же стоял рядом — и все слышал. Почему я все слышал — потому, что стоял рядом… Это трудная работа — стоять рядом с матерью погибшего товарища… Молодая невеста Хлебова молчала, её глаза были спрятаны под солнцезащитными стеклами очков. Наверное, у неё слезились глаза от яркого солнца. Когда ослепительное солнце, рекомендуется носить очки, спасающие зрачки от термоядерной радиации жизни. Или молчать. Если бы мой друг не пил и больше помалкивал, то сейчас гуляли бы мы на его веселой свадьбе. А так все наоборот.
Когда печальное действо завершилось, я и Николай Григорьевич потерялись на одной из укромных аллеек. Ограды, надгробные плиты и памятники, кресты — все эти кладбищенские атрибуты намекали на бренность человеческого существования. В том числе и моего. Что не радовало.
— Такого парня угробили, — вздохнул НГ. — Суки! Прости мя, грешного. Лучших теряем, как на войне…
Я протянул «жучок» генерал-лейтенанту. Он приблизил его к слабым глазам своим и после выматерился так, что я испугался: мертвые встанут из могил. Слово блядь и производные от него были самыми нежными и ласковыми для ушей покойников. И моих.