надлежит, вероятней всего, что резко, - не правда ли? - резко рванув судьбой точно так же, как в экстренном случае там, где должно, где принято, рвут какую-нибудь отчаянную рукоять, не исключено, что стоп-крана, рвут вздорного рода мосты, векселя, купюры да всякие там еще узы, включая дверные цепoчки - цeпочки, по-цыгански сказать, - он, поскольку последователен дотла, соответственно поступает и впредь: как требуется, как следует быть. То ли дело и впрямь происходит под стук колес, то ли нет, нету разницы, только не взяв ни сурка, ни курева, что называется, налегке, взял да сошел вдруг на первой же шепетовке: шлак, кипяток. Честь имея, метнулся, что называется, прочь, в сплошное ненастье, умалчивая - дабы не в рифму - про ночь. Где бы ни был - оттуда и вон. Вышел, будто необратимый тотошник из Боткинской, про которого сказано: вышел - и все, повело человека наискось, на ипподром, ибо где же еще, как не в шалмане Бега, воспригубить ему за арабских кобыл, чтоб планида его разлетелась бы аж, благосклонно осклабясь на перекос. Вышел, сошел ли, - словно зашел с козырного нутра, раззудел волчок. Вышел, вам говорят, - оглохли? продуйте евстахиевы, был да вышел. И только тогда начинается: все остальное. Тогда. И только. И пусть - в силу чего бы то ни было - лишь бы, - пусть явится эта притча разуму нашему в снах его, да скажется в судьбах круга, числа, да строится в зерцалах наших психей. Да, да, разумеется, о чем разговор, неужели же где-нибудь там, где положено, где надлежит, не сказано: отразится. Ответ однозначен: сказано. Оттого-то и отражается - отразилось, сим: в силу слова. Вот. Правда, несколько незнакомо, ломано, ровно в рябом канале - каналья, зачем ты улыбки нам столь исковеркал, ведь счастье было так коверкотово. Тем не менее видно, как кто-то из этого круга, числа, кто-то в чем-то дорожном, неброском, как бы навыворот, - торопится на трамвай. Лелея келейность. Алеющей ранью. Лепечущей рощи аллей. Се лель есть, влекущийся, к великолепью, простого олейника отпрыск. Воистину. Впрочем, неправда: торопится, но не аллеей, не рощей: торопится пустырями окраин, тропою в разрыв-траве. Ничего не сея, не взращивая, рвет походя блеклые лютики, ноготки. Рвет когти из ненаглядного Криворожья, цитатой из почты окрестных ведьм говоря. Гражданин почтмейстер, вместо того, чтобы попусту рифмоваться с клейстером, заклеймили бы лучше те непотребные речи крутым сургучом. Не смейтесь, папаша, он мертвецов оставляет теперь мертвецам не напрасно, верней, не из прихоти, не потехи для. В данной юности с ним творится особенное. Так, в день осознания лжи у него создалось отчетливое впечатление, будто бульвар спотыкался, дождь шел на изящных пружинах, и фонари по углам разложили фанерные тени. И Дантова тень, в зеркалах отразясь - как эхо - давно многократна. Да и вообще, человек сей художник, в значеньи - поэт, а потому - почему бы ему не отправиться в путь, в другие места, и там не открыться во всех своих впечатлениях, не объясниться в пристрастиях. Странствовать - в частности, на трамваях - тем паче на ранних - это же столь пристало таким вот на вид неброским, небритым, но, в сущности, страшно неистовым, прямо взрывчатым существам. Между прочим не важно ведь, что такие взрываются сдержанно, методом солнц, как ни в чем не бывало. Так в рассуждении пороха даже лучше, ибо хватает надолго. Сравнительно навсегда. Да, кстати, смотрите: деревья ладонями машут: прощанье, исчезновение за. Но что характерно: что из игры - здесь игры Парменидова воображения, расстроенного, как бабушкин клавесин, - им не выйти. Ни им, ни минувшим срокам. Ни им, ни - по буквам: Тифонус - Елена Лена - Елена же - Гея - Рея - Афина - Федра - понятно? - ни телеграфным проволокам плакучим. Ни им, ни дому, который поэт построил двумя штрихами. Где свет погас. Где форточку открыли. Построил и вскоре оставил: быть. И на лбу возникающего экипажа чтит долгочаянное число. И в том же канале, смекай - кристалле, рябом, но магическом различимо, как кто-то другой, но из тех же вышеозначенных и насквозь же ранимый, хоть до поры хранимый пернатыми горних сфер, - он в рассуждении выйти пройтись, чтоб уже никогда не вернуться, - рвет рану на ранней заре. Неверно, досадная несуразка: не рану, но раму. Но на заре. Оконную раму, но: то ли заклеено, то ли заело, то ль что. Что бы ни. Не играет. Не в этом суть. Не открывается - вот в чем. И все. И поскольку это именно так, то постольку он просто берет и шагает вышагивает сквозь колкое стекло непосредственно в высь - в эфир - в эти тихие вечера - в жанре - нету его родней - приблатненного городского романса. Не спрашивай же, с чего начинается, ибо знаешь. А знаешь - так заводи, воспевай; хочешь - волком, а хочешь - молчком, волчком. И вышагнул, и воспел, и се: невредим, воспаряет над ерундой обстоятельств, над вздором семейных терзаний, дворовых драм. Этот мальчик растроган. Образами его изъясняясь, он умилен приблизительно в том ключе, в том духе, в котором растроган и умилен Гумилев был на той ли расстрельной заре. В духе прощанья, прощенья, исчезновения за. Пав, встает. И по лестнице, полной чего-то онтологического, или во всяком случае не лишенной его, он восходит. Он мыслит вернуться в свою кубатуру, в обитель, в уютный фамильный склеп. Вернуться и раздобыть по сусекам с пригоршню каких-либо изумительных слов: возвестить свободу парения. Да возвестит. Да возвысит. А восходить еще высоко - на пятый. Но вот и какая-то дверь. Кто там? Ваш искренне. Отворяют. Вернее, не отворяют, а нe отворяют. Не. Наверное, не хотят: вероятно, поэтому. Или хотят, но не могут: расслаблены, утомлены. То ли попросту томны. Но так как поэт все стучится, то все-таки отворяют, но не совсем. Отворяют отчасти. Приотворяют, навесив ту самую цeпочку. Но поскольку поэтов путь - взрыв да взлом, то что цeпочку, что цепoчку - он все равно ее, понимаешь, срывает - и там. Где его почему-то не ждали. Там ждали хорошего сына, а заявился не больно-то, а главное, что не свой, свой еще за Можаем, когда еще. Сверху мальчик, соседский. Он сверху-то сверху, да тоже ведь не презент. Рос тихоня, а вырос смогист, колоброд, сладу нету, когда разгуляется, прямо хоть караул. Поэта уничижают, бранят, говорят ему безуханное 'вы'. Как странно: как к звездам - так непременно чрез тернии. Что за притча. Он жалует в некую комнату вроде своей и садится за клавесин типа бабушкина. И в тетради для нот, между струн пресловутой Лунной: Полина, полынья моя. А далее - все остальное, все строки. И видно, как вольно им там, в этой общей тетради. Но видно: с комплектом смирительного является караул. Но это не угнетает поэта, это не напрягает его. Потому что Полина уже на крыле, и не на пару ли с кралею, сам в тулупе с заячьего плеча, в новомодном треухе воспарит над препонами Пугачев. То есть все, что случится отныне, - не столь уж и гибельно. И ничего, что какого-то мальчика свыше по лестнице, не лишенной не этого, так того, сводят вниз и усаживают в экипаж откровенно трамвайного облика. Ничего не поделаешь, вот: случается. Только случается, чтоб миноваться. Да и случается ли? И в минуту последнего умиленья в альбом милосердной сестре: 'Настоящая справка выдана певчей Фортуне о том, что ни в чем не повинна, ибо не ведала, что творит: просто пела'. И подпись, вплетенная в акростих памяти Ли Цин-Чжао: Грачи Улетели; Будучи Art Nouvo, Осень Волнительна. А кто-то еще из грядущих сих был по духу не столько порывист, хоть сколько-то и, - сколько бегл и бродяч был, и чтобы от всяческой суеты не клонило в сон, то и дело склонялся к побегу куда глаза и, - склонившись, - в него и срывался. Звездой не звездой, но с цепи как пить. Спросите любого Гончего Пса: Пес знает, чем в юные луны беглого веял последнего след. То веял он, как ни крути, служивой портянкой; то несколько позже - курсантской венгеркой; то - вышел, считай, вчистую студенческой вольной полькой, летучей голландкой, скитальческой немкой Поволжья, блудливой болгаркой, чалдонкой, румынкой ночного дозора, дремучей тунгуской, чухною, непроходимой чудью, чумичкой истопника. След пылко петлял, обрывался. Но жизнь как видение, в качестве фата-морганы блазнилась как ни при чем, точно сама не своя. Не своя, а чужая, нагаданная. И дальними были дороги ее, а дома - и казенны, и скаредны: что ни дом, то вон, а улицы - медные трубы. Да будут, кстати воскликнуть, неладны клаксоны таксомоторов, зловонье омнибусов, блеяние менял. Неладны и прокляты. Вы согласны? Лишь в доме блистательно обнищавших духом обрящешь ты благодать. Ибо лишь там тишина настолько матросская, что рябая кобыла, чьи грезы отобразились в яузах наших душ, ржет и шьет себе из нее мировую тельняшку. Но тут ряд змееносных чинов в измерение входит. Эксперты. Ряд пушечных эскулапов, лапчатых и душистых. Будь ласков: почти их вставанием, засвидетельствуй. Они освидетельствуют тебя. Все в белых хламидах, в бурнусах, чины начинают и сразу проигрывают. Ход. Ладно, положим, кобыла, бывает, но почему тельняшка? Ход. Ибо любая кобыла хотела бы преобразиться в зебру дальнего плаванья. Ход. Логично, однако уместно спросить, как же так: ржать, тревожа настолько матросскую тишину? Ход. Но столь же прелестно ответить: не бойтесь, она совершает это бесшумно, прислушайтесь, ни и-го-го, тихо, словно в скотомогильнике. Ход. Сколь образно. Ход. Нет людей, чтоб возле колыбели конских черепов не вспоминали. Ход. Вы не поэт ли? Ход. Аз прост. Ход. Про что-с? Ход. Про то-с, как заря с зарей, ворон с горлицей, град с дождем, а цыганочка с кастаньетами в гуще сандаловой рощи доводит до сандальет: ламца-дрица. Проэт - это, если угодно, бастард, помесь прозаика с лириком, полу-полу. Но то, что он сочиняет, пролаза, - проэзия есть высоких кровей, чистых слез. Слез по сути своей изумления, каковое назвать умиленьем, в мажоре ли, наизнанку, наружу ль мездрой - невозможно не. Это проэзия незамутненного изумизма здесь, среди мерзостей мира есть. И звенит, заливаясь, заповедь номер раз: 'Поющему - изумляй изумляясь'. Чу: какая удача, газелла-то вызрела. Не угодно ль. Начну, разумеется, ниоткуда, точней, наобум, как взрыв. То бишь
Вы читаете Эссе, выступления