Было, наконец, пусть слабое, но органическое сопротивление массовому гипнозу именно в виду его массовости. 'Сам я отнюдь не уберегся от общего энтузиазма, - вспоминает Цейтблом. - Я честно его разделял, если природная степенность ученого и удерживала меня от всякой трескучести, если во мне билась даже какая-то тайная критическая жилка и временами становилось как-то неловко думать и чувствовать то же, что думают и чувствуют все. Ведь наш брат сомневается в правильности стандартных мыслей'.

Все это так. Но каковы бы ни были идейные, нравственные или психологические оттенки, отличавшие Томаса Манна от заурядного немецкого шовиниста, в годы великого кровопролитья общественное лицо определялось, конечно, не ими - до них ли тут было? - а тем, говорит ли он этой войне 'нет' или 'да'. Томас Манн сказал 'да'. 'С другой стороны, - продолжает после упоминания о 'критической жилке' Цейтблом, - для человека более высоких запросов - наслаждение хоть разок (а где же и отыскать этот самый разок, как не здесь и не сейчас?) целиком раствориться в ординарном, всеобщем'.

Примеров подобного 'растворения' было кругом сколько угодно. Рихард Демель, приветствовавший двадцать лет назад первый шаг Томаса Манна в литературе, пошел, несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, добровольцем на фронт уже в августе и объявил об этом печатно в 'Открытом письме'. Со статьей, где утверждалось, что Германия ведет войну 'за свободу и прогресс', выступил Герхарт Гауптман, чье имя было тогда во всем мире, пожалуй, самым популярным немецким писательским именем. Патриотические комментария к злобе дня опубликовали поэты Рильке и Вольфскель, критик Керр, редактор журнала 'Нейе Рундшау', впоследствии известный прозаик, Роберт Музиль.

Отложив в сторону 'Волшебную гору', Томас Манн сел за статью, чтобы публично высказать соображения, вызванные у него войной, которую он в эти же дни назвал 'великой', 'глубоко порядочной', 'торжественной' и 'народной'. Назвал он ее так в сентябрьском письме к Генриху, письме, после которого переписка братьев обрывается на целых три года. Не эти ли патетические эпитеты как раз и прекратили ее? Как бы то ни было, статья 'Мысли во время войны', вскоре, в ноябре того же девятьсот четырнадцатого, опубликованная Томасом, раскрыла известную философию, стоявшую за этой наверняка претившей Генриху своей выспренностью оценкой событий.

Начавшуюся войну автор статьи рассматривает как схватку между 'культурой' и 'цивилизацией'. 'Культура, - пишет он, - это вовсе не противоположность варварства; часто это лишь стилистически цельная дикость... это законченность, стиль, форма, осанка, вкус, это некая духовная организация мира... Культура может включать в себя оракулы, магию... человеческие жертвоприношения, оргиастические культы, инквизицию... процессы ведьм... Цивилизация же - это разум, просвещение, смягчение, упрощение, скептицизм, разложение'. Из тезиса, что искусство внутренне не заинтересовано в прогрессе и просвещении, в удобствах 'общественного договора', словом, в цивилизации человечества, и относится к таким первородным стихиям жизни, как религия, половая любовь и война, выводится далее тезис о сходстве художника с солдатом. Противопоставление 'художник бюргер', говорит Томас Манн, это романтический пережиток, подлинные полюса это 'цивилист' и 'солдат'.

Не будем снова тревожить тень Ницше, не будем напоминать о пророчествах Людвига Дерлета, исследуя истоки этих спекуляций, давно и без права обжалования осужденных историей. Не их истоки важны были в те дни для тех, кто внутри Германии и за ее рубежами ждал слова писателя, 'властителя дум', как ждут путеводного знака, сбившись с дороги, а их конечный смысл их злободневный, политический итог. А итог был таков - цитируем: 'Не так-то просто быть немцем, это не столь удобно, как быть англичанином, это далеко не такое ясное и веселое дело, как жить на французский манер... но тот, кто хочет, чтобы немецкий образ жизни исчез с лица земли ради humanitй и raison или вовсе уж ради cant *, тот святотатствует... Германия сегодня - это Фридрих Великий. Это его борьбу доводим мы до конца'.

* Cant - лицемерие, ханжество (англ.).

В августе 1914 года германские войска, нарушив договор о нейтралитете Бельгии, перешли бельгийскую границу и, подвергнув артиллерийскому обстрелу город Лувен, уничтожили там ценнейшие архитектурные памятники. После этого Ромен Роллан напечатал в женевской газете 'Открытое письмо Герхарту Гауптману', где заявил об ответственности интеллигенции за преступления военщины и задал писателям-немцам прямой вопрос: 'Кто вы - потомки Гёте или потомки Аттилы?' На это-то письмо Роллана и ответил Гауптман статьей 'Против неправды'. Опубликование 'Мыслей во время войны' было, по существу, вступлением Томаса Манна в полемику, начавшуюся между Ролланом и шовинистически настроенными немецкими писателями. Уже в декабре Роллан откликнулся на эту статью в 'Журналь де Женев' упреком в безумной заносчивости и злом фанатизме. Эту же статью, по-видимому, имел в виду и неизвестный Томасу Манну А. В. Луначарский, когда, работая в 1915 году над рецензией на 'Страну Шлараффию' Генриха Манна, попутно упомянул о младшем брате романиста в таких словах: 'В настоящее время Томас Манн является совершенно сумасшедшим шовинистом, истерические вопли которого даже в глазах самых заядлых пангерманистов кажутся компрометирующими'.

Но к любым трезвым и дальновидным оценкам его искренних и, как он думал, аполитичных рассуждений - ведь он, по его мнению, касался лишь чистых идей - наш герой был тогда, в первые месяцы войны, еще глух. Переубедить его могли только уроки событий, а не доводы инакомыслящих. А к инакомыслящим принадлежал брат, Генрих, и упорство, с каким Томас Манн продолжал, как мы увидим, аргументировать и оправдывать свои взгляды на идейное содержание всемирной битвы, изложенные в статье 'Мысли во время войны', - продолжал, даже когда апогей его воодушевления войной миновал, - это упорство объясняется не в последнюю очередь болью личных обид.

Вернувшись в середине сентября из Тёльца в Мюнхен с готовой статьей, он не возобновил прерванной ради нее работы над 'сатировской драмой' о смерти, а, все еще возбужденный и воодушевленный 'возможностью присутствовать при столь великих делах', взялся за тему, уже отданную было Густаву Ашенбаху. С несвойственной ему, Томасу Манну, быстротой, за три месяца, он написал три листа прозы, которые назвал 'Фридрих и Большая Коалиция' и снабдил подзаголовком 'Очерк на злобу дня'. Но и без такого подзаголовка связь между рассказом о том, как Фридрих II начал в 1756 году войну против Австрии, России, Швеции и большинства немецких князей вторжением в нейтральную Саксонию, и 'злобой дня' была в момент, когда Германия воевала против большей части Европы и нарушила нейтралитет маленькой Бельгии, вполне очевидна. Повествуя о Семилетней войне, говоря о Фридрихе Прусском, что 'он был не прав, если считать правом конвенцию, мнение большинства, голос 'человечества', что 'его право было правом поднимающейся силы', что он 'не смел быть философом, а должен был быть королем, чтобы исполнилась земная миссия великого народа', Томас Манн снова, конечно, выступал как публицист. Видя в войне, которая сейчас шла, продолжение начатой Фридрихом справедливой борьбы немцев за подобающее их мощи положение в Европе, он шел по стопам официозного гогенцоллерновского историографа Генриха фон Трейчке, давшего точно такое же толкование франко-прусской войне 1870-1871 годов.

Однако при всей неоригинальности и тенденциозности обращения к фигуре прусского 'философа на троне' очерк 'Фридрих и Большая Коалиция' возвысился над задачей, объявленной в подзаголовке, перерос 'злобу дня' и потому в отличие от статьи 'Мысли во время войны' получил место в позднейших прижизненных изданиях сочинений Томаса Манна. Не рассуждения о 'праве силы' и об условности договоров составили плоть этого очерка, а живая, со множеством мастерски подобранных реалий, картина политической жизни Европы в середине XVIII века и скупые, критически шаржированные портреты тогдашних вершителей европейской политики, прежде всего написанный пером психолога и реалиста портрет самого Фридриха. Его 'солдатизм' под этим пером, хочет или не хочет того автор, лишается романтического ореола. Когда читаешь приводимые в очерке полководческие наставления прусского короля ('Штыками в ребра!') или свидетельства его патологического женоненавистничества и мизантропической недоверчивости ('Приди мне в голову, что моя рубашка, моя кожа знают хоть что-то о том, как я хочу поступить, я бы тут же их разорвал'), конкретные черты конкретного человеческого характера затмевают туманный идеал 'солдата', 'солдата в художнике' (мы цитируем 'Мысли во время войны'), хвалящего бога 'за крушение мирного мира, которым он, художник по горло сыт'. И если этот тяжелый, загадочный, не поддающийся учету характер должен, по замыслу автора, служить неким символом загадочности, непонятности, своеволия, легитимной иллегитимности заявляющей о себе силы, а замысел автора именно таков, подзаголовок очерка и аналогия Саксония Бельгия не оставляют в этом сомнений, - то 'хвала богу' получается не такой уж безоглядной, уверенной и радостной.

Через несколько недель после окончания 'Фридриха' и накануне его опубликования автор писал: 'Будет, наверно, скандальчик, ведь во взгляде на фигуру короля есть несвоевременный скепсис. Но генеральное

Вы читаете Томас Манн
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату