интеллектуального спора, испытываемое героем, Гансом Касторпом, когда он слушает рассуждения Нафты и Сеттембрини в присутствии Пеперкорна, и тот страх бездорожья, страх потери ориентира, испытывая который среди снежной пустыни - а это лишь аллегория страха перед бездорожьем духовным, перед утратой гуманной опоры в жизни, - он вспоминает латинское изречение Нафты: 'Проходит мимо образ мира сего'. Но, сопоставляя подобные более или менее явные черты Лукача в Нафте с чисто личным отзывом Томаса Манна о Лукаче, как раз и видишь, что путь от прототипа к образу сложен и прихотлив, что тут 'все делается не так мелочно и низко'. А о самом Лукаче в одном из писем сказано следующее: '...человек, чьи интеллектуальная природа, мировоззрение и социальное кредо отнюдь не являются моими... Как-то в Вене он целый час развивал мне свои теории. Покуда он говорил, он был прав. И если потом у меня осталось впечатление жутковатой абстрактности, то осталось и впечатление чистоты и интеллектуального благородства'.

'Волшебная гора' дописывалась и печаталась одновременно, так что книга в тысячу двести страниц вышла в свет ровно через два месяца после того, как автор в сентябре 1924 года поставил последнюю точку и вслед за ней, словно стремясь запечатлеть и волнение, и облегчение, и торжественность этой минуты, - патетические слова 'Finis operis' *. Хотя многочисленные публичные чтения избранных отрывков из 'Волшебной горы' проходили успешно, хотя редактор фишеровского издательства поэт Лерке, человек, безусловно, компетентный в конъюнктуре книжного рынка, находил роман 'великолепным', автор не думал, что в Германии, еще не оправившейся от инфляции, 'найдется больше двух-трех тысяч человек, согласных выложить шестнадцать, а то и двадцать марок за такое странное развлечение, не имеющее ничего общего с чтением романов в сколько-нибудь обычном смысле слова'. Но книга разошлась очень быстро и очень быстро была переведена на разные европейские языки. Успех 'Волшебной горы' в отличие от успеха 'Будденброков' автор склонен был объяснять не литературными достоинствами своего второго монументального труда, а его злободневностью. 'Бесспорно было одно, - писал Томас Манн в 'Очерке моей жизни', - еще каких-нибудь десять лет назад эти два тома не могли ни быть написаны, ни найти читателей, для этого понадобились переживания, общие автору и его народу. Всеобщие бедствия подвергли восприимчивость широкой публики именно той алхимической 'активизации', в которой заключалась суть приключений юного Ганса Касторпа. Да, несомненно, немецкий читатель узнал себя в простодушном, но 'лукавом' герое романа; он был способен и согласен следовать за ним'.

* Конец произведения (латин.).

Как раз последнее не представляется нам несомненным 'в свете нашего опыта'. Едва ли были 'способны и согласны' держаться касторповской середины между прекраснодушным просветительством 'друга человечества' Сеттембрини и антигуманным на поверку радикализмом Нафты те молодые люди, которые топали ногами в бетховенском зале. А ведь они, если еще не фашисты, то уже духовные предтечи фашизма, тоже, по-видимому, принадлежали к читателям 'Волшебной горы' и уж, во всяком случае, к бюргерству, с которым, в глазах автора, средний немецкий читатель сливался. С другой стороны, заявляло о себе и читательское несогласие с манновской картиной современной идейной жизни как с картиной односторонней, чисто бюргерской. Так, Бертольд Брехт усмотрел в этой книге, утверждающей прежде всего плодотворность оговорки, дистанции, 'одобрение мира' и откликнулся на ее выход язвительной эпиграммой.

Несомненно другое: успех романа укрепил в его авторе то сознание сверхличной важности своей трактовки злободневных проблем, с которым он завершал свою работу и которое сказывалось в эти годы в новой для него, Томаса Манна, практике поездок по Европе в качестве гостя оплачивавших эти поездки корпораций. В мае 1924 года он ездил по приглашению голландского литературного объединения 'Леттеркундиге Кринг' и пен-клуба в Амстердам и Лондон, в 1926 году - по приглашению 'Фонда Карнеги', организации, основанной на средства американского миллионера Карнеги и провозгласившей своей целью 'взаимопонимание между народами', - в Париж, в 1927 году по приглашению польской секции пен-клуба - в Варшаву. 'Итак, значит, сегодня вечером dinner * с Голсуорси, Уэллсом и Шоу, - писал он на следующий день по прибытии в Лондон Бертраму. - Как доходишь до этого?'

* Обед (англ.).

'Как доходишь до этого?' - вот очень характерное для него восклицание. Оно вбирает в себя и гордость явным наконец подтверждением его права говорить от имени многих немцев, и недоуменную растерянность человека, привыкшего предаваться полету воображения и мысли наедине с собой в отрешенной тишине кабинета, перед обнаруживающейся вдруг житейской состоятельностью своего 'герметически' добытого опыта. Оно состоит в психологическом родстве с тем отношением к женитьбе как к сбывшейся наяву сказке о принце и прекрасной принцессе, о котором мы говорили однажды; с той реакцией Томаса Манна на появление на свет одного за другим обязанных ему этим появлением детей, которая открывается из строк 'Песни о ребенке':

Юный отец с удивленьем смотрел, как семья собиралась,

Чуть ли не из году в год появлялись они друг за другом,

Сам одинокий пока, но, гордясь этой резвой гурьбою,

Как и всегда, он, мечтатель, гордился реальности даром.

(Ибо тому, кто в мечты погружен, действительность мнится

Невероятнее всякой мечты и льстит ему тоньше.),

с его общим, наконец, рассуждением о фантастичности жизни, устанавливающей 'реальные связи между нами и сферами действительности, которым когда-то, в хрупкую раннюю пору, мы склонны были приписывать лишь духовное и мифическое бытие', с тем рассуждением, которое в 1921 году вызвало у него, с юности любившего русскую литературу, принятое им лестное предложение 'Южногерманского ежемесячника' написать предисловие к номеру, целиком посвященному русским писателям...

3

Одну из этих поездок - в Париж - он подробно, чуть ли не час за часом, описал в очерке, построенном в виде дневника и озаглавленном 'Парижский отчет'. Кроме собрания 'Фонда Карнеги', он участвовал в заседаниях некоторых других объединений французской буржуазной интеллигенции - 'Union pour la verite', 'Union intellectuelle', - побывал на приеме в германском посольстве и на приемах в нескольких частных домах. Он выступал с речами, давал интервью. Он говорил об особенностях немецкого характера, делающих немцев 'трудными детьми жизни' ('трудное дитя жизни' - постоянный эпитет Ганга Касторпа), о романтическом тяготении к бессознательным силам, к бесформенности, хаосу, бездне, о слиянии этого исконного немецкого романтизма с грубейшими империалистическими тенденциями, о понятной неприязни мира к Германии, олицетворением которой стал для него этакий хамоватый генерал-директор, слушающий у электрического граммофона сентиментальную песню Шуберта. Он говорил, что в послевоенной Германии все сильней утверждается идея демократии, если понимать под ней убеждение, что утрачивать связь немецкой мысли с западноевропейской в такой мере, как это случилось, непозволительно, убеждение, что ни один народ не может безнаказанно оставаться глухим к практическому требованию разума требованию содружества народов. Говорил он все это в дни, когда Германия готовилась вступить в Лигу наций и веймарским дипломатам в Париже не надо было вникать ни в покаянно автобиографический элемент этих речей, ни во все тонкости общегуманистических рассуждений писателя, чтобы оценить серию его выступлений как желательный политический шаг. А для него самого - и 'Парижский отчет' тому свидетельством - дело шло о гораздо большем, чем данная дипломатическая конъюнктура, для него дело шло о дальнейших судьбах бюргерства и дальнейших судьбах Европы.

Рассказ о девяти днях в Париже уснащен неожиданными в этих устах подробностями, которые на первый взгляд кажутся наивными, поверхностными, полными какого-то несвойственного нашему герою праздничного благодушия. Вот, например, светско-гастрономическое впечатление, вынесенное из ресторана, специализировавшегося на 'дарах моря': 'На витринах-прилавках - подводная страна Шлараффия из лангуст, устриц, икры и морской рыбы. На столиках блюда с великолепными крабами a discretion *. Стойка при буфете, за которой на высоких табуретках полукругом сидят посетители, подкрепляющиеся, конечно, тоже чем-то рыбным. Мы нашли столик между американцами, японцами и французами. Крабы с заранее намазанным маслом пшеничным и ржаным хлебом служат хорошим развлечением до тех пор, пока не подается bouillabaisse, страшно вкусное и такое обильное кушанье, что после него требуется только сыр, чтобы в желудок попало хоть что-нибудь и неокеанское'. Или эпически обстоятельное описание перехода через проезжую часть оживленной улицы: 'Только ухитришься добраться до середины - и встречный поток оказывается настолько густ, что ты стоишь как вкопанный на узенькой площадке, между жизнью и гибелью, и не можешь ступить ни вперед, ни назад. Как утешителен в такой ситуации вид полицейского, который стоит под дождиком на своем посту... Становишься с ним рядом,

Вы читаете Томас Манн
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату