«Конечно», — сказал Амаки-сэнсэй и снова задумался. Потом добавил: «Лишь бы не почувствовали себя плохо». — «Я чувствую себя неважно», — отозвался я. «Тогда для начала пропишу вам микстуру». — «Как микстуру?! Значит, у меня что-нибудь опасное?» — «Не настолько, чтобы беспокоиться. Не заставляйте себя нервничать понапрасну», — ответил доктор и ушел. Было уже половина четвертого. Послали служанку за лекарством. Жена строго-настрого приказала ей бежать всю дорогу до аптеки и обратно. Без четверти четыре. До четырех еще целых пятнадцать минут. Но тут как назло меня начинает тошнить, хотя до этого я не испытывал никакой тошноты. Жена налила микстуру в чашку и поставила ее передо мной. Но как только я поднес чашку ко рту, из глубины моего желудка послышался воинственный клич: «Гэ-э!» Пришлось поставить лекарство обратно. «Да пейте же вы быстрее», — поторапливала жена. Я чувствовал, что буду очень виноват перед ней, если сейчас же не выпью лекарство и мы не отправимся в театр. «Выпью, и все», — подумал я, решительно берясь за чашку, и снова это самое «гэ-э» с завидным упорством помешало осуществиться моему намерению. Пока я несколько раз подряд порывался выпить лекарство, но ставил чашку назад, часы в столовой пробили четыре. «Четыре часа, больше нельзя мешкать ни минуты», — пронеслось в моем сознании, и я опять взялся за чашку и — и удивительная вещь! поистине удивительная! — вместе с четырьмя ударами часов совершенно исчезла тошнота, и я смог выпить микстуру без всякого труда. Уже около десяти минут пятого я начал убеждаться, что Амаки-сэнсэй — великий доктор: как дурной сон исчезли и мурашки, бегавшие по спине, и головокружение; радость моя была безгранична, — еще бы, ведь я полностью исцелился от болезни, после которой уже и не надеялся подняться.
— И потом вы пошли в «Кабуки»? — спросил Мэйтэй с таким выражением на лице, словно он не понял, в чем суть этого рассказа.
— Мне хотелось пойти, но было уже больше четырех, и жена считала, что мы все равно опоздали. Так и пришлось отказаться от этой затеи. Приди Амаки-сэнсэй хотя бы на пятнадцать минут раньше, и я бы выполнил свой долг перед женой и она получила бы удовольствие. И все из-за каких-то пятнадцати минут! Какая досада! Мне и сейчас кажется, что тогда моей жизни грозила серьезная опасность.
Закончив свой рассказ, хозяин облегченно вздохнул с видом человека, наконец-то выполнившего тяжелую задачу. Наверное, он полагал, что таким образом сумел поддержать свой престиж в глазах собеседников.
Кангэцу улыбнулся, обнажив при этом свой дырявый рот, и сказал:
— Это действительно очень досадно.
Мэйтэй с наивным видом проговорил как бы про себя:
— Как должна быть счастлива жена, у которой такой муж.
В ответ за перегородкой послышалось покашливание хозяйки.
Я терпеливо выслушал по порядку все три рассказа, но, не найдя в них ничего забавного или поучительного, решил, что люди только и умеют что разговаривать друг с другом, когда им вовсе не хочется этого, да смеяться над тем, что совершенно не смешно, или радоваться тому, что печально. И все это только для того, чтобы как-то убить время. Я и раньше знал, что мой хозяин человек капризный и со странностями, но обычно он был немногословен, а поэтому я никак не мог понять его до конца. Мне даже казалось, что такая неясность таит в себе что-то страшное, но после сегодняшнего разговора мне захотелось презирать его. Что ему стоило молча выслушать рассказы тех двоих? Какой смысл нести несусветную чушь ради того, чтобы не отстать от других? Не знаю, может это Эпиктет заставляет так поступать. Одним словом, и хозяин, и Кангэцу, и Мэйтэй — самые обыкновенные бездельники, они делают вид, что им ничего не нужно, что они стоят выше всего будничного, в действительности же им свойственны и тщеславие, и алчность. В их повседневной болтовне всегда сквозит дух конкуренции, желание победить, победить во что бы то не стало, и если кому-нибудь удается выдвинуться вперед хоть на один шаг, они тотчас же уподобляются хищникам, запертым в одной клетке и всегда готовым перегрызть друг другу глотку. Единственное достоинство этих людей, достоинство весьма незначительное, заключается в том, что их слова и поступки лишены шаблонности, характерной для обыкновенных дилетантов.
От таких мыслей у меня вдруг пропал всякий интерес к их беседе, я решил, что уж лучше пойти проведать Микэко, и отправился во двор учительницы музыки. Праздничные ворота из живых сосен, украшенных симэ [44], исчезли — ведь как-никак после Нового года прошло уже десять дней, но ясное весеннее солнышко щедро освещало землю с высоты бездонного голубого неба, на котором не было видно ни единого облачка, и маленький, меньше десяти цубо, двор выглядел еще более свежим, чем в день Нового года. На галерее лежала только подушка для сидения, людей не было видно; сёдзи тоже были плотно сдвинуты — наверное, учительница куда-нибудь ушла, может быть даже в баню. Впрочем, меня мало интересовало, дома она или нет, я беспокоился о другом: поправилась ли Микэко. Вокруг стояла мертвая тишина, нигде поблизости не было ни одной живой души. Я поднялся на галерею и прямо с ногами развалился на подушке. Лежать, оказывается, было очень приятно. Незаметно подкралась дремота. Я забыл даже о Микэко и все глубже погружался в сон, когда за сёдзи вдруг послышались голоса детей.
— Большое тебе спасибо. Готово?
Значит, учительница все-таки была дома.
— Извините, я немного задержалась. Когда я пришла к мастеру, он как раз заканчивал.
— Ну-ка, покажи. О, красиво! Будет напоминать нам о Микэ. Позолота как, не облезет?
— Я спрашивала его об этом. Говорит, взял самую лучшую, продержится еще дольше, чем на ихаи [45], которые он делает для людей… А еще он немного изменил один иероглиф в ее посмертном имени Мёёсиннё, потому что, по его словам, будет красивее, если «ё» написать скорописью.
— Хорошо, давай побыстрее поставим на алтарь и зажжем ароматические палочки.
«Что с Микэко? Какие-то странные дела здесь творятся», — подумал я, поднимаясь на ноги.
«Динь», — раздался звук колокольчика, и учительница запричитала:
— Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида [46] , вечная тебе слава, Амида. И ты молись за упокой ее души. «Динь». «Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида. Вечная тебе слава, Мёёсиннё, вечная тебе слава, Амида», — вторила служанка.
У меня вдруг тревожно забилось сердце. Я стоял на подушке словно деревянное изваяние, даже моргать перестал.
— Какое горе, какое горе! А ведь началось с небольшой простуды.
— Дал бы Амаки-сан хоть какое-нибудь лекарство, глядишь бы и обошлось.
— В общем, во всем виноват этот Амаки-сан, уж слишком пренебрежительно он отнесся к нашей Микэ.
— Не надо так плохо говорить о человеке. Видно, так суждено.
Оказывается, Микэко тоже лечилась у Амаки-сэнсэя.
— Короче говоря, все произошло потому, что этот учительский бродяга-кот частенько сманивал ее на улицу, я так думаю.
— Да, да, только эта скотина виновата в смерти нашей Микэ.
Мне хотелось как-нибудь оправдаться перед ними, но нужно было терпеть, и, затаив дыхание, я продолжал слушать.
Прервавшийся на минуту разговор возобновился:
— Как плохо устроен мир. Преждевременно умирает такая красавица, как Микэ. А этот урод здоров и продолжает шкодить…
— Ваша правда. Другого такого славного человека, как Микэ, днем с огнем не сыщешь.
Вместо «другой такой кошки» служанка сказала «другого человека». Видать, она и впрямь считает, что кошка и человек одно и то же. Лицом служанка действительно очень похожа на нас, кошек.
— Если можно бы было, то пусть вместо Микэ…
— Умер бы этот бродяга из дома учителя. Тогда не нужно было бы желать ничего лучшего.
Худо мне придется, если обстоятельства сложатся так, что мне не останется желать ничего лучшего. Я еще ни разу не испытывал, что это за штука — смерть, поэтому не могу сказать, понравится она мне или нет. Недавно было очень холодно, и я забрался в гасилку. Служанка же наша не знала, что я там, и накрыла гасилку крышкой. Страшно даже вспомнить, чего я тогда натерпелся. По словам Сиро-куна, продлись мои