сияя: 'А это не заплатки, это заплачки, женские народные песни такие, от плача'. А потом А. Герцык мне, философски: 'Милая, в опечатках иногда глубокая мудрость; каждые стихи в конце концов – заплата на прорехах жизни'.
Так они и остались – Максимилиан Волошин и Аделаида Герцык – как тогда сопереплетенные в одну книгу (моей молодости), так ныне и навсегда сплетенные в единстве моей благодарности и любви'.
Одно из самых сильных потрясений, перевернувшее мою душу, произошло в 1958 году, когда я попал в Коктебель, в дом Волошина, где его вдова Марья Степановна дала почитать неизвестные мне стихи, переписанные на машинке, с дырками, протертыми чьими-то пальцами, лихорадочно дрожавшими от страха и восторга: 'И красный вождь, и белый офицер – Фанатики непримиримых вер – Искали здесь под кровлею поэта Убежища, защиты и совета' (1926) или: 'А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других' (1919).
А я тогда был искренне увлечен революционной романтикой, требовал 'смыть все следы грязных рук / с древка нашего красного знамени', призывал к борьбе с бюрократией как к продолжению гражданской войны: 'На этой войне сражаюсь я, / победы трудно одерживая. / Это моя гражданская, / это моя отечественная'. За это мне здорово попадало. Александр Корнейчук истерически кричал на писательском пленуме: 'Вы оскорбляете наше знамя – к нему только тянулись грязные руки.' Тогда-то я еще больше засомневался в чистоте захватанного древка.
Бродя по коктебельскому берегу, где я и любил, и чуть не умер, а однажды, в день самого страшного гражданского позора в моей жизни – вторжения советских танков в Прагу, был близок к самоубийству, я переносился воображением в эпоху гражданской войны и видел, как опять и опять под конвоем ведут Волошина в развевающемся хитоне то красные, то белые в ту же тигулевку, переходящую из рук в руки.
А не так далеко от Коктебеля и совсем близко к знаменитым новосветским винным подвалам князя Голицына была тогда же почти зеркальная ситуация. Пьяненькие матросики, рыгая от доселе неизвестного им княжеского напитка с пузырьками по имени 'брют' и пошатываясь, вели в подвал совсем другого назначения – тюремный – какую-то женщину, похожую совсем не на 'гидру контрреволюции', а скорей на учителку, мать двоих детей – 12-летнего Даниила и 8-летнего Никиты. За что ее арестовали? Ни в каких заговорах она не участвовала. Отец ее, Казимир Лубны-Герцык, не был ни царским генералом, ни правительственным чиновником, а всего лишь инженером-путейцем, строителем Московско-Ярославской железной дороги. В чем же она провинилась?
По многим свидетельствам, жила она последние года два почти в нищете, платья выходные поменяла на хлеб да картошку, но вот была у нее одна неодолимая слабость – шляпы. У нее была их целая коллекция, что заметно и по редким уцелевшим фотографиям. Были шляпы девические, московские, помнившие, когда вместе с сестрой – тоже гимназисткой – она подглядывала на Плющихе через щели в заборе за первым живым поэтом в ее жизни – Афанасием Фетом и всё хотела понять, какие из сапог сшил ему сам Лев Толстой, но сапог у Фета было не меньше, чем у Ады шляп, и догадаться было трудно. Были и петербургские шляпы, одна из которых заслужила комплимент самого Вячеслава Иванова, на башне у которого она частенько бывывала. Была одна шляпа с крупной матерчатой хризантемой, которую, по слухам, незадолго до своей смерти прислал ей с оказией из Берлина тайный и в то же время широко известный друг ее сердца, юрист и поэт А.М. Бобрищев-Пушкин, намного старше ее и, кстати говоря, с его окладистой домостроевской бородой внешне совсем непохожий на героя-любовника. Так вот, говорят, ее шляпы кого-то раздражали – уж слишком они были какие-то 'не наши', и за эту 'ненашесть' кто-то взял да и стукнул в ЧК.
Изничтожение интеллигенции по всей стране и начиналось с этой раздраженности от 'ненашести'. Но все-таки Аделаиде Герцык повезло. В двадцатых еще попадались следователи, любившие стихи и старавшиеся спасти поэтов, попадавших в их руки. Один молодой следователь попросил Герцык записать для него 'Подвальные стихи' и посвятить их ему, а потом отпустил ее на волю. Но вольной воли уже не было.
Думаю, что тот следователь освобождением Герцык сам подписал себе приговор – почти исключено, что никто на него не донес. Все такие следователи были уничтожены в тридцатых после 'съезда победителей'.
Аделаида умерла почти неестественной для ее 'ненашести' своей смертью. Она не стала большим поэтом – но без таких людей, как она, хранящих совесть и способных к исповедальности, больших поэтов не может быть.
С.Н. Булгаков написал в 1925 году из Парижа ее сестре Евгении:
'У меня давным-давно, еще в Москве, было о ней чувство, что она не знает греха, стоит не выше его, но как-то вне. И в этом была ее сила, мудрость, очарование, незлобивость, вдохновенность'.
В архиве Жуковского есть запись того, что ему сказал Борис Пастернак после смерти Аделаиды: 'Конечно, поэтический опыт у нее был и ранее. Но если бы он был смешан с горечью того жизненного, что пришло поздно, перед смертью, то всё это вознесло бы ее Бог знает куда'.
Что сейчас там, в Судаке, где была ее могила, на месте снесенного со всеми крестами и надгробиями старого кладбища?
Казино? Пиццерия? Паркинг?
Но те, кто не был мстителен при жизни, не бывают мстительны после смерти. Там, в Судаке, она написала когда-то – уже почти век назад:
И мне кажется, знать больше нечего,
И блажен, кто весь мир любил, -
Эта тайна открылась мне вечером
И другой мне искать – нет сил.
И мне тоже, Аделаида Казимировна.
А еще она спросила и саму себя, и меня, и всех вас – будущих: 'Наши странные, недоговоренные пророчества, недопетые песни – что будет с ними? Такая страшная жизнь, как наша, может найти себе воплощение лишь через много лет – когда она останется далеко позади. Да и потом, культура, которая возродится после, когда люди устроят свою жизнь и захотят опять красоты и вечности, будет уж другая.' А вот какая другая? Такая, какими будете вы – будущие.
Из антологии Евгения Евтушенко 'Десять веков русской поэзии'
Л. Бердяева
“НЕ ВЕРЮ В ПРОСТРАНСТВО, НЕ ВЕРЮ ВО ВРЕМЯ, РАЗДЕЛЯЮЩИЕ НАС”
Письма Л. Ю. Бердяевой к Е. К. Герцык. Публикация, вступительная заметка и примечания Т. Н. Жуковской
версия для печати (6033) « ‹ – › »
“НЕ ВЕРЮ В ПРОСТРАНСТВО,
НЕ ВЕРЮ ВО ВРЕМЯ, РАЗДЕЛЯЮЩИЕ НАС”
Письма Л. Ю. Бердяевой к Е. К. Герцык
Лидия Юдифовна Бердяева (урожд. Трушева; 1874 – 1945), жена философа Н. А. Бердяева, принадлежит к плеяде воплотивших в себе лучшие черты времени женщин серебряного века, которых отличали поиск своих индивидуальных путей среди многих возможностей и жертвенное служение выбранной идее. На первых порах у молодой Трушевой такой идеей была революционность, служение народу. Бердяев писал о ней: “Она по натуре была душа религиозная, но прошедшая через революционность, что особенно ценно. У нее образовалась глубина и твердая религиозная вера”1…
С 1910 года Лидия Бердяева начала писать стихи, о которых положительно отзывался Вячеслав Иванов. Три ее стихотворения были напечатаны в 1915 году в журнале “Русская мысль” под псевдонимом Лидия Литта.
В 1918 году она перешла в католичество, вступив в Москве в общину отца Владимира Абрикосова. Этому посвящено письмо от 23 сентября 1921 года – первое, отправленное Бердяевой в Судак, где жили Герцыки, после налаживания связи между Севером и Югом России, прерванной в Гражданскую войну.