знаешь, [что] вместе с… местом расстаешься с людьми, которых едва ли опять увидишь и во всяком случае не возобновишь прежних отношений. Здесь есть довольно простая причина: людей, с которыми хоть несколько месяцев прожил даже без привязанности к ним, жаль оставлять, потому что они занимали мысль, на установление отношений к ним, на изучение их потрачен труд, который сближает наши симпатии со всем, к чему мы его ни направляем. Моя тревога выразилась в неуместных подшучиваниях над приятелем, который подвернулся и провинился только тем, что мне не хотелось знать того, что со мною происходило. Скоро мы вышли: теплый, но не жаркий солнечный день, какой бывает, когда небо закрыто облаками, еще не сгустившимися в тучу, навеял смутную мысль о том, что можно найти более надежное средство игнорировать себя на этот день, чем подшучиванья над приятелем; средство это — выйти из себя, как говорят, и отдаться внешним впечатлениям. Сначала внимательность к встречным, далее болтливая откровенная беседа с приятелем, а там — потянуло куда-то вдаль, подальше от настоящего местонахождения, где будет новое, где есть, с чем связаны былые воспоминания. И вот мы в Нескучном: к досаде моего больного приятеля, я таскаю его по аллеям, по пригоркам, стараюсь оживиться до последней степени и больше для возбуждения внутреннего удовольствия, чем для выражения его, повторяю: «Господи, как здесь хорошо! Как хорошо!» И усилия, сначала очень смешные, не пропали даром. Старое, редко испытываемое, но когда-то испытанное именно здесь настроение по законам сцепления ощущений начало слагаться и овладевать душой, вытесняя смутные движения, бродившие прежде.
Дневник 1867—1877 гг.
Во мне слишком резко отпечатлеваются внешние впечатления, — так резко и в таком количестве, что отнимают возможность всякого серьезного обсуждения. В мои лета внешние возбуждения не могут быть так благотворны, как 5—6 лет тому назад. Я чувствую, как в жару этих возбуждений тают мои нравственные и телесные силы… Господи! Дай мне опору потверже тех, какие я имею, за которую бы мог я ухватиться всякий раз, как эти внешние порывы будут совлекать меня с прямого пути! Дай мне силы стать в 25 лет добровольным старцем, чтобы в 30 не быть им поневоле!..
Три жизненные дороги, к которым подъезжали сказочные богатыри, мелькают и предо мной, — и ни одна из них мне не нравится. Пока я не подошел к ним, я призываю к себе спокойствие безучастного наблюдателя, пока рассеется мрак, покрывающий наше гадкое время. Тогда мне будет все равно, по какой ни идти дороге. Одного бы еще попросил я у Бога — сохранения хоть капли веры в людей, след[овательно] и в себя…
Тоскливо, грустно отзываются во мне звуки жизни. Сколько в них негармоничного, жестокого! Как раздражителен и восприимчив мой внутренний слух! Труд заглушает во мне эти отзывы, полные боли. Но как только на минуту станешь свободен, опять начинаются эти припадки… уныния. В степь бы… или в лес!
Нет, не варятся во мне впечатления, оставляемые несущейся вокруг меня жизнию. Чем более вживаешься в нее, тем сильнее растет во мне отвращение к ней. Она словно вино для меня: чем больше пьешь его, тем противнее оно становится. И как только на минуту почувствуешь отлив этого житейского потока, как только мысль освободится от его давления, странная фантазия шевелится в голове: хотелось бы, закрыв глаза, уйти куда-нибудь далеко от живущего, в темный первобытный лес, на берега пустынной речки и с суеверной доверчивостью язычника в грустной, грустной песне поведать свои свинцовые думы и неподвижному вековому дереву, и вечно болтливой, вечно движущейся речке…
С привычным чувством берусь я за свой маленький дневник, чтобы занести в него несколько дум, долго и медленно спевших и до того уже созревших, что они, как что-то готовое и законченное, пали на дно души, словно спелые зерна, вывеянные ветром на землю из долго питавшего их колоса. Легкую, не волнующую радость испытываешь в минуты этого душевного счетоводства: ведь эти выношенные и выдержанные думы называют нравственным капиталом человека, и, занося несколько новых строк в эту приходную книгу души, самодовольно чувствуешь, как постепенно этот капитал растет и растет.
На этот раз, впрочем, я не увеличиваю его какой-нибудь положительной суммой, а скорее делаю к нему отрицательную прибавку: уничтожить долг значит также увеличить капитал… Много нравственных ценностей, не достававших у меня, стремился я приобресть; тревожнее и настойчивее всего добиваюсь я этой нравственной устойчивости против набегающих впечатлений, этой способности, вращаясь в круговороте жизни, не сходить с положения зрителя, мысль о чем так привязчиво преследовала меня. Но все это — преждевременные, напрасные усилия, пока еще не устранен наследственный недостаток, отцовский долг, мешавший дальнейшему росту благоприобретаемого душевного имущества. Прежде чем добиваться этой устойчивости, этой стоической constantia[17] духа, надо было освободиться от боязни нравственного одиночества, от этой болезненной потребности в чужом внимании, в чужом сочувствии к нам, которого мы ищем, едва тронется в нас развитие самосознания. Этому исканию посвящаем мы лучшие усилия своего духа; мысль о неуспехе в этом деле обдает нас холодом и болезненно сжимает сердце. И вот, кажется, эта мысль начинает терять свой пугающий характер, перестаешь чувствовать себя совершенно потерянным, когда представишь себя на дальнейшем пути нравственно одиноким бобылем, — и зарождается в глубине души сладкое чаяние, что завершение этого душевного процесса принесет тот внутренний мир, которого так жадно ищешь и просишь у судьбы, и ту нравственную устойчивость, при которой перестанешь быть степным ковылем, колеблемым в разные стороны по прихоти набегающего ветра…
Мы не привыкли обращать должного внимания на многие явления, из которых слагается внутренняя история человека, — и именно на те явления, которые, возникая из обыкновенных, самых простых причин, производят в нас незаметную, неосязаемую работу и уж только результат дают нашему сознанию. Удивительно ли, что в нас иногда обнаруживается так много непонятного для нас самих, неожиданного, чудесного. Каждая дума, ощущение, каждая сцена, пронесшаяся пред глазами, оставляет след в душе, не всегда сознаваемый; а из суммы таких следов слагается известное настроение, даже взгляд. Если для образования известного характере необходим выбор подходящих к нему впечатлений, то этот выбор невозможен без предварительного изучения свойств и причин впечатлений, наиболее обыкновенных и часто возникающих, а также и условий, при которых они действуют на человека известным образом.
Сегодня любимые картины стояли пред глазами, любимые всегдашние думы проносились в голове. Условия, при которых встретились те и другие, тесно связали их между собою, как причины и следствия взаимодействовавшие… Вот опять с наслаждением шагал я по обширному, прекрасному саду. Бесконечным полукругом идущий пруд лежал так спокойно, неподвижно, что невольно замечаешь едва заметное движение выплывшей погреться на солнце рыбы, хотя не всегда видишь ее самоё. Мягкий, не слепящий свет вечернего солнца резкими полосами лег на воду; вот под острым углом отрезал он себе косую полосу воды от одного берега до другого, ярко выставив пред глазами и черную спину нежащейся рыбы, и один борт дремлющей у берега лодки, и скошенную траву на берегу, и, наконец, теряясь в чаще деревьев. Местами эти деревья, липы, сосны и березы, толпой подошли к самому пруду, с любопытством нагнулись над неподвижными, прозрачными водами и пристально, не шевелясь и не мигая, смотрят на свои зеленые пышные кудрявые ветви. А тут, в стороне, за небольшой рощей, другая картина. Глубоким полукругом стали тонкие березы; в него зеленым потоком врезывается из необъятной шири и дали нива, вся сплошь озаренная ровным, будто утомленным светом. В стороне, из углубления поднимаются темные вершины деревьев, а над ними высятся главы и кресты двух колоколен, еще горящие последними лучами. Стоишь и