сплетни и клевета петербургских салонов. Соллогубу понятно, что в лице Дантеса Пушкин искал расправы с целым светским обществом. А Софья Николаевна и Екатерина Андреевна ограничивают конфликт семейными рамками; сосредоточившись на личности Натальи Николаевны Пушкиной, они не делают даже попыток угадать скрытые – и главные – причины гибели Пушкина, ни словом не намекают о них Андрею. Хотя Екатерина Андреевна и пишет, что «эта катастрофа ужасная и во многом до сих пор темная», ни она, ни Софья Николаевна не связывают эту историю ни с тайными интригами, ни с отношением к Пушкину великосветских салонов, ни с лютой ненавистью к нему графа Бенкендорфа, графа и графини Нессельроде, Уварова, княгини Белосельской, падчерицы Бенкендорфа, которую Данзас назвал в числе сильнейших врагов поэта, скрыв ее под буквой – «княгиня Б.».
Несмотря на скупую информацию, Андрей Карамзин лучше их сумел понять в Париже смысл происшедшего в Петербурге. «Поздравьте от меня петербургское общество, маменька,- писал он.- Оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистью к Гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке: поздравьте его, оно стоит того…»
Всеобщее сочувствие, возбужденное смертью Пушкина, тронуло Андрея Карамзина и обрадовало его до слез. «Но с другой стороны,- продолжает он,- то, что сестра мне пишет о суждениях хорошего общества, высшего круга, гостинной аристократии (черт знает, как эту сволочь назвать!), меня нимало не удивило: оно выдержало свой характер. Убийца бранит свою жертву… это в порядке вещей».
Но удивительно, что это свое негодование по адресу аристократии Андрей Карамзин не распространяет на Дантеса. Убежденный в том, что Дантес пожертвовал собой ради спасения чести любимой женщины, а выйти па поединок был вынужден, Карамзин не хочет верить, что Дантес после свадьбы своей продолжал говорить Наталье Николаевне о своей любви к пей. «Я первый, с чистой совестью и со слезой на глазах о Пушкине, протяну ему руку; он вел себя честным и благородным человеком – по крайней мере, так мне кажется,- пишет Андрей Карамзин родным,- но что у Пушкина нашлись ожесточенные обвинители… негодяи!»
Софья Николаевна вполне с ним согласна: в ее собственных письмах за горестными строчками о Пушкине следуют сожаления по адресу Дантеса, который будет разжалован.
Вот что значат понятия о чести в светском обществе, понятия, по которым оскорбитель, убивший на поединке оскорбленного им человека, реабилитируется в общественном мнении, понятия, по которым великий национальный поэт и наглый иноземный развратник в глазах даже таких людей, как Андрей и Софья Карамзины, выступают как равноправные члены общества.
Все же вести, которые приходят в Париж от матери и сестры, не объясняют Андрею тайных причин катастрофы. И он обращается с просьбой: «Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма, он, как мужчина, многое мог слышать».
13
13 марта Александр берется за перо. Его письмо на семи страницах – из них половина посвящена Пушкину. Приведем их здесь полностью – это самый значительный документ тагильской находки.
«Здравствуй, брате, что делаешь? Здоров ли? весел ли? Я очень доволен твоими письмами, где ты так хорошо пишешь о деле Пушкина. Ты спрашиваешь, почему мы тебе ничего не пишем о Дантесе, или лучше о Эккерне. Начинаю с того, что советую не протягивать ему руки с такою благородною доверенности: теперь я знаю его, к несчастью (Далее по-французски.), это знание мне дорого обошлось.
Дантес был совершенно незначительной фигурой, когда сюда приехал: необразованность забавно сочеталась в нем с природным остроумием, а, в общем, это было полное ничтожество как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, его считали бы добрым малым, и больше ничего, и я бы не краснел, как краснею сейчас, при мысли, что был с ним дружен,- но его усыновил Геккерн по причинам, до сей поры неизвестным обществу (которое мстит за это, строя всяческие предположения).
Геккерн – человек весьма хитрый и развратник, каких свет не видывал, и ему не стоило большого труда совершенно завладеть умом и душой Дантеса, у которого ума было значительно меньше, а души, возможно, и вовсе не было. Эти два человека, не знаю уж с каким дьявольским умыслом, принялись так упорно и неуклонно преследовать м-м Пушкину, что, пользуясь ее простотой и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, добились того, что за один год почти с ума свели несчастную женщину и совершенно погубили ее репутацию.
Дантес в то время хворал грудью и худел на глазах. Старик Геккерн уверял м-м Пушкину, что Дантес умирает от любви к ней, заклинал спасти его сына, потом стал грозить местью, а два дня спустя появились эти анонимные письма (если правда, что Геккерн сам является автором этих писем, то это совершенно непонятная и бессмысленная жестокость с его стороны; однако люди, которым, казалось бы, должна быть известна вся подоплека, утверждают, что его авторство почти доказано). За сим последовали признания м-м Пушкиной мужу, вызов и затем женитьба Геккерна; та, которая так долго подвизалась на ролях сводни, выступила, в свою очередь, в роли любовницы (amante), a затем и супруги; она, единственная из всех, выиграла на этом деле, торжествует и по сне время и до того поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а возможно, и душу своей сестры м-м П[ушкиной], убив ее мужа, она в день отъезда м-м Пушкиной послала сказать ей, что готова забыть прошлое и все ей простить!!!
У Пушкина тоже была минута торжества: ему казалось, что он утопил в грязи своего врага и заставил его играть роль труса; по Пушкин, полный ненависти к этому врагу, давно исполненный омерзения к нему, не сумел взять себя в руки, да он даже и не пытался. Он сделал весь город, всех посетителей салонов наперсниками своей ненависти и своего гнева, он не сумел воспользоваться выгодами своего положения и стал почти смешон. И так как он не объяснял нам всех причин своей ярости, то мы все говорили: да чего же он хочет? Что он, с ума сошел? Или показывает свою удаль? – А Дантес тем временем, следуя советам своего старого ‹двa бранных слова›, вел себя необыкновенно тактично, стараясь главным образом привлечь друзей Пушкина на свою сторону.
Наше семейство он усерднее, чем раньше, заверял в своей дружбе; он делал вид, что откровенен со мной до конца, и не скупился па излияния чувств, он играл на таких струнах, как честь, благородство души, и так преуспел в своих стараниях, что я поверил в его преданность м-м П[ушкиной] и в любовь к Екатерине Гончаровой], словом, во все самое нелепое и невероятное, но только не в то, что было на самом деле. На меня словно нашло ослепление, словно меня околдовали: ну, как бы там ни было, а я за это жестоко наказан угрызениями совести, которые до сих пор меня тревожат; каждый день я переживаю их вновь и вновь и тщетно пытаюсь их отогнать. Без сомнения, Пушкину было тяжело, когда я у него на глазах дружески пожимал руку Дантесу, стало быть, и я способствовал тому, чтобы растерзать это благородное сердце, ибо он страдал невыразимо, видя, что его противник встает, обеленный, из грязи, в которую Пушкин его поверг. Гений, составлявший славу своей родины, привыкший слышать только рукоплескания, был оскорблен чужеземным авантюристом ‹…›, который хотел замарать честь Пушкина, и когда он, исполненный негодования, заклеймил позором своего противника, тогда собственные его сограждане поднялись на защиту авантюриста и стали извергать хулу на великого поэта.
Конечно, не все его соотечественники изрыгали эту хулу, а только горсточка низких людей, но поэт в своем негодовании не сумел отличить вопль этой клики от голоса широкой публики, к которому он всегда был так чуток. Он страдал безмерно, он жаждал крови, но бог, к нашему горю, судил иначе, и лишь собственная кровь поэта обагрила землю. Только после его смерти я узнал правду о поведении Дантеса – и немедленно порвал с ним. Может быть, я говорю слишком резко и с предубеждением, может быть, это предубеждение происходит именно оттого, что раньше я был слишком к нему расположен, но, так или иначе, не подлежит сомнению, что он обманул меня красивыми словами и заставил видеть преданность и высокие