бескорыстно предложат что бог послал; и откажись офицер – солдат в душе, наверное, обидится и мысленно обзовет его «гордым».
Пришел Свиридов и принес кусок черствого козьего сыра да солдатского хлеба.
– Больше ничего нету, ваше благородие! – доложил он. – Всю деревню избегал – нигде ничего! Бедность этта у них, что ли, уж такая: ни молока, ни сала – как есть ничего! У жидов шабаш взошел – тоже, значит, не отпускают. И то уже насилу выдрал сыру вот!.. Булочка есть у меня, ваше благородие! – добавил он, вынимая из кармана шинели круглый белый хлеб. – Не прикажете ли-с?
– Нет, брат, спасибо! С меня пока и этого будет довольно! – отказался я, не желая лишить солдата лакомого куска.
– А ты где ж ее добыл? – спросил его вахмистр.
– А давеча-с при переправе купил у торговки... думал этта на закуску себе.
– Ишь ты! Запасливый! – ласково кивнул на него Андрей Васильич. – А что это у вас тут такое пищит-то все? – обратился он к бабульке.
– Дзецко, – коротко ответила старуха.
– Дзяучинка маленька, – добавил в пояснение хозяин.
– Ну, этто их благородию неспокойно будет, – заботливо заметил вахмистр. – Вы б ее уняли как...
– А як яну уйматы! – пожал старик плечами. – И то вже хлопчики наши – ось, – калыхаюць-калыхаюць сабе калябку, та ни чого не зробяць!
– Э!.. С чего ж этто она так-то?
– А хвора, дабрадзейку!.. И матка хвора, и дзяучинка хвора... Так бедуймо, што и-и!.. ховай Боже!
– А матка-то где ж?
– А ось-там коло калыбки ляжиць у безпамяцю...
– Дочка тебе, что ли?
– Не, сынова женка.
– Чем же она хворает-то?
– А хто е знае!.. Так сабе, хвороба якось-то вже дзевьяты дзенъ пай шоу...
– И все без памяти?!
– А так: у безпамяцю... ни сама а-ни кавалка хлеба не зъесть, а-ни дзецка не гадуе.
– Э!.. Так дитё, должно, этта с голоду-то у вас и пищит... Грудное еще, что ли?
– Але, – подтвердил хозяин.
– Так вы бы ево хоша молочком отпаивали, – сердобольно посоветовал Скляров.
– А дзе ж яво узяць! – горько усмехнулся старик. – Як бы кароука, дак бы и малако было, а то гэть- ничого нема на усем гаспадарстве!
– Однако, чем же вы дитё-го кормите? Соской, что ли?
– А так!.. Ось, бабулька моя пажуець хлебца та й паробиць соску – так се й гадуе!
Вахмистр сочувственно и скорбно покачал головой.
– Где больная-то? – спросил я, окончив свою скудную закуску.
– А ось тутей, паночку, – указал хозяин.
– Можно видеть ее? – осведомился я, предполагая указать ему на какое-либо сподручное средство помощи.
– А вжеж! – кивнул он головой.
Мы взошли за низенькую перегородку, не доходившую до потолка на аршин. Старик светил нам лучиной. На паре досок, сколоченных вроде нар, лежала на каких-то грязных лохмотьях молодая женщина. Открытые глаза ее были живы, но глядели тупо, неподвижно, бессмысленно. Дыхание с трудом вырывалось из груди. Достаточно было одного взгляда, одного прикосновения к пылающему лбу, чтобы определить безошибочно сущность болезни: это был несомненный и глубокий тиф. Я объяснил хозяину, что хвороба его невестки прежде всего требует чистого и прохладного воздуха и по возможности более света; что накаливать до угару печь и держать больную в этих потемках за перегородкой для нее в высшей степени вредно. Объяснил я ему также, каким образом делать и прикладывать ей к голове холодные компрессы.
– Дзякуймо, паночку! – с явным недоверием поблагодарил старик. – Але ж циперачки гля ей, дбаймо так, што вже ни чого не треба, бо яна усе едзино памрёць!.. От, дочка моя, так само ж, – продолжал хозяин, – усе у безпямяцю була, та й вмерла... позавчора вже й поховали на цментаржу... А ни чого не паробить!..
И он махнул рукой с тем покорным равнодушием, которое является плодом горя сильного, безысходного и притупляющего душу.
– Андрей Васильич! – тихонько отнесся к вахмистру Свиридов. – Надо бы покормить чем ни есть рабенка-то!
– Надо, – согласился Скляров, – да чем покормить?
– А вот-с, ежели теперича милость ваша будет, што сваво чайку одолжите-с, так я бы сейчас сбегал... Да вот их благородие уже и кружечку опростали... Можно-с?
– Ну, ладно, беги... да гляди, в накладку налей, чтобы послаще было! – сказал ему вахмистр вдогонку.
Свиридов через пять минут принес полную кружку, осторожно и неуклюже держа ее обеими руками, *с опаской', чтобы не пролить.
– Надо бы с ложечки, – заметил Андрей Васильич.
– Никак нет-с, мы ей смастерим соску.
– Да с чего же соску-то?
– Ас булочки... Я свою булочку стравлю... Наквасим этта мякишу – и даже очинно прикрасно будет!
– Ну, дело, малый!.. Это хорошо! – похвалил Скляров, и два усатые добряка принялись мастерить месиво больному ребенку.
– На, баушка! Сунь-ка маладенцу в ротик – пущай пососет! С эстого он, даст Бог, здоровей станет! – сказал Свиридов, по окончании стряпни подавая старухе сверченную из чистой тряпицы соску. – А этто вот тебе пущай напосле будет: тут вот еще полбулочки да полкружки чайку осталося, так оно, значит, и на завтра вам хватит. Бери себе с Богом! Христос с тобою!
– А сам жа-ж ты, саколику?.. – сердобольно отозвалась старуха, стесняясь несколько принять от солдата остаток его булки.
– Да уж об нас-то, божья старушка, ты не печалуйся! Мы и камешек погрызем, так и то сыти будем – дело солдатское!.. А ты ничего! Ты бери, не сумлевайся!
– Дзякуймо вам, дабрадзеи! – поклонились солдатам хозяева.
– Не на чем, баушка, не на чем! Хорошо, хоть и это-то нашлося!
Ребенку вложили соску – и в ту же минуту он замолчал и успокоился. И опять тишина хаты наполнилась звуками прялки, скрипом зыбки да цвириканьем сверчка за печью.
Я отослал от себя на покой и вахмистра, и вестового, а сам расположился кое-как на куле соломы.
Я чувствовал изрядную усталость. Бессонная ночь накануне, моцион длинного перехода, целый день, проведенный на воздухе, – все это в совокупности позывало на отдых. Сомкнув отяжелелые веки, я думал, что тотчас же засну под монотонный звук бабулькиной прялки. Но сверх ожиданий сон мне не давался. Я погрузился в какое-то забытье, урывками возвращаясь к действительности, чтобы вслед за тем опять забыться на некоторое время. Чувствовал только, что голова тяжела, что в ушах стоит звон и шум какой-то: может, от прялки, а может, и кровь играет. В уме всплывают и тонут какие-то образы, какие-то смешанные грезы: то блестки на дебардере Эльсинорской и лихая мазурка Хлопицкого, то «гоноровы и поржонднычловек», который, раскланиваясь, говорит: «Благодару вам, господын капитан!» – то эскадронный Шарик, сидящий в поле над бледным Катиным... булочка голодного Свиридова... тупой взгляд широко раскрытых глаз тифозной женщины... сверчок и прялка... опять больной писк ребенка... Апроня с бокалом вина подымается... опущенные усы майора шевелятся над пламенем жженки... опять Эльсинорская и еще кто-то и где-то, но кто и где – не разберешь... «Гой-вы улане малеваны чапки»!.. Мадам Хайка кланяется и кричит: «И прищайте, и прищайте!..» Наконец, все это путается с обрывками каких-то мыслей, ходит большим колесом перед сомкнутыми глазами, окутывается белым туманом снежной ночи и тонет, тонет в нем бесследно и неведомо где – и вот тяжелый, глубокий сон окончательно оковывает и мысль, и усталое тело.