сострадания, а словно чего-то ожидая. Свиридов явно должен был сам признаться, потому что Горбунов его щадил — не забирал, не запирал, — и надо было оценить его деликатность, то есть все рассказать самому. Еще немного, и он ласково спросит: «Говорить будем?».

— А что я должен, если не старик? — перенимая одышливо-отрывистый стиль, сказал Свиридов. Весь этот Кафка начинал ему надоедать — главным образом буквальными совпадениями с литературой.

— Да я бы, сами понимаете, ничего, — после паузы сказал Горбунов, побарабанив пальцами по столу. — Но тут такое дело.

Он опять надолго замолчал. Диалог выходил на диво содержательным.

— Такое дело, — повторил он, глядя в стол.

— Список? — прямо спросил Свиридов.

Горбунов поднял на него сенбернарские глаза с оттянутыми книзу веками.

— В курсе? — ответил он вопросом на вопрос.

— Не в курсе, — зло сказал Свиридов. — Знаю, что есть список, а что за список — понятия не имею.

— Ну а кто должен иметь понятие? — задал ему Горбунов все тот же гнусный вопрос, который он выслушивал в третий раз за сутки. — Кто знать-то должен?

— Вы, наверное, — сказал Свиридов. — Если вам довели.

— Нам довели, да. Но в списке-то вы.

— В списке я, да. Но довели-то вам. — Свиридов понял, что надо жестко придерживаться правил игры и во всем имитировать стиль собеседника. Это был балет, танец. Наступил — отступил, выпад — отпад.

— А тут приходит сигнал, — выждав еще одну паузу, во время которой родился еще один вялый милиционер, сказал Горбунов. — Так бы я не реагировал. Мне что этот Синюхин? У меня сумасшедших стариков в каждом дворе по одному. Делать нечего, они строчат. Они же не переводятся. Я состарюсь, такой же буду.

Это была уже вполне человеческая фраза, вне абсурда, который тут происходил. Свиридову показалось, что в душный горбуновский кабинет вползла струйка живого прохладного воздуха.

— Если всех тягать, на кого он стучит, мне узбеков некуда девать будет, — сказал Горбунов. — Вон на стройке узбеки без регистрации. А он пишет: врач ему был невнимателен, дворник ему был неаккуратен. Он сам-то кто? Стоматолог. Людей мучил. Двадцать лет на пенсии. Привык сверлить, вот и сверлит. Но вы должны понять: мне доведен список, я что могу?

Подтверждалось свиридовское подозрение: теперь, после попадания в список, любая житейская дрязга будет протекать тяжелей и заживать дольше, как царапина при диабете.

— А кто довел-то? — спросил Свиридов и тут же пожалел об этом. Список довела инстанция, о которой не полагалось спрашивать и не принято было отвечать.

— Кто надо, — сказал Горбунов. — А то сами не знаете, кто у нас доводит.

Неясно было, гордится он тем, что у нас все так обстоит, или стыдится, подобная смесь стыда и гордости с неявным превалированием последней была в основе новой идентичности; какой-то Задорнов.

— Догадываюсь, — стараясь вернуть его к союзническому, заговорщическому тону, ответил Свиридов. — Но это же может быть список на награждение, так? На что-нибудь хорошее, нет?

Горбунов усмехнулся.

— На хорошее они списков не дают, — сказал он. — Не та контора. Это вы даже оставьте, как говорится, надежду.

— Ну а что тогда? Если брать, то берите, только не мурыжьте попусту. Вы ждете, что я вам все скажу, а я сам не знаю.

— Да это-то понятно, — протянул Горбунов. Он явно искал, к чему прикопаться, и не находил. Свиридов был чист. Он даже нигде, кроме военкомата, не состоял на учете. Его не задерживали в нетрезвом состоянии, не доставляли приводом, не привлекали в качестве понятого. — Просто сами видите — теперь если сигнал, то повышенное внимание.

— Но я же не сделал ничего! Это он сделал, он обещал застрелить меня и мою собаку!

— Да по собаке вопросов нет, — отмахнулся Горбунов. — По старику нет, по собаке нет… Я маму вашу знаю, — сказал он внезапно, — хорошая мама.

По контексту следовало ожидать, что он добавит: «И вон что выросло», — но он молчал, томился, вытирал пот, и так же томился Свиридов. Майор, кажется, в самом деле еще не знал, как к нему относиться. Никаких человеческих чувств к Свиридову он, конечно, не испытывал, но испытывал, так сказать, имущественные. Перед ним сидел человек из списка, особый, обративший на себя внимание самой высокой здешней инстанции, он сидел у него в отделении и жил у него на участке, и непонятно было, как им распорядиться. Из этого могло получиться повышение по службе, а мог большой геморрой; его можно было взять сразу, а можно понаблюдать, вытащить сообщников, накопать целый заговор. Он надеялся, что Свиридов ему что-нибудь подскажет, но он то ли не знал, то ли хитрил. Приходилось решать самому, и надежней всего было тянуть время — вдруг сорвется и проговорится.

— Мне на работу надо.

— Нет, на работу вы погодите, — сказал Горбунов, и Свиридов понял, что на совещание по «Родненьким» опоздает безнадежно. — Вы посидите, подумайте — может быть, что-нибудь… Это нельзя вот так сразу. Если б он не просигналил, я все равно обязан. По месту прописки. Вы тут не проживаете, нет?

— Я у деда на квартире живу, — сказал Свиридов. — А что?

— Да вот видите, прописаны тут, живете там. Уже нехорошо. Путаницу создает, и, может быть, кто-то недоволен. Может, вас надо вызвать срочно, а вас нет. И тогда это, допустим, список людей, которые живут там, а прописаны тут. Я же не знаю, меня не вводят. У меня на все отделение вы один по списку, и я про других не знаю.

— Слушайте, — не выдержал Свиридов. — А показать мне этот список вы можете?

— Нет, как же? — развел руками майор Горбунов. — Если бы вам надо было, так вам бы довели. Я вообще не имею права вам сообщать, это я по дружбе.

— А о чем бы вы меня тогда спрашивали, если бы не сообщили? — не понял Свиридов. — Что, мы так друг на друга бы и смотрели?

— Не знаю, — вздохнул майор. — Нам не доведено, какие мероприятия. Нам только список.

Свиридов отчетливо понимал, что сейчас решается если не сама его участь, то общий ее вектор: в воздухе сгущались и плавали трудноопределимые сущности, и надо было что-то изменить сейчас, пока они не отвердели. То есть конец был один, раз уж он попал на карандаш, но еще можно было выговорить послабление, расчистить люфт. Так в основу приговора чаще всего ложатся первые показания, когда жертва еще не знает, как себя вести. Надо было сказать что-то правильное, свойское, но Свиридов, даром что сценарист, никак не мог придумать такой пароль. Он чувствовал себя как в регулярно повторяющемся сне: он сидит зимой, ночью, во дворе своего дома, и знает, что для облегчения участи — прижизненной или посмертной, во сне не уточняется, — ему надо куда-то пойти и что-то сделать, может быть, просто повидаться. Он идет к себе домой, там все в сборе, собираются пить чай, очень удивляются его возвращению: «Ты же уехал!» — «А куда я уехал?» — «Ты что, не помнишь?!» И от страха снова услышать материнское — ты всегда все забываешь, в прошлом году забыл зонт, всегда забывал в школе сменку, не помнишь, куда идешь, за что мне все это! — он кивает: а, да-да, конечно, ну, я пошел. Значит, не домой. Тогда к Володьке? Но Володьки нет дома, ему так и говорят, и почему-то со страшным раздражением. Ладно, тогда, наверное, на Киевский вокзал. Я должен куда-то уехать. Но на Киевском вокзале закрыты все кассы, и метель заметает пути. То есть совсем, совсем мимо. И тогда он возвращается в сквер и понимает, что ничего в своей участи изменить не может — участь на то и участь, чтобы ее нельзя было изменить. Значит, надо просто сидеть там и ждать. И как только он это понимает — сквер чудесно преображается, принимается падать легкий танцующий снег, даже что-то вроде «Вальса цветов» звучит из окон. Чтобы изменить участь, оказалось достаточно с ней примириться. Это был правильный сон — о том, что не надо дергаться. Он и теперь перестал подыскивать пароль и задал вопрос, который его интересовал.

— А сколько нас в списке? — спросил он.

Это и было парольное слово. Достаточно было сказать о людях из списка «мы» — и тем окончательно

Вы читаете Списанные
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату