— Почему ж, устраивает, — сказал Свиридов. — А за границу нас будут выпускать?
— Кому ты на хрен усрался за границей?
— Да это не вопрос, Рома. Вопрос теперь — жопу спасти.
— А откуда я знаю? — спросил Рома. — Ты пойми. Вот я тебе сейчас, чтобы ты лучше понимал, объясню на самом наглядном примере. Но мне надо выпить, Серый. Неужели у тебя нет больше выпить?
— Есть ночной магазин через остановку.
— Ладно, обойдусь. — Рома снова потер лицо. — Вообрази такую вещь, еще проще, чем с медведем. Есть тело, у которого так много раз отрубали голову, что оно научилось существовать без головы. И даже, я думаю, это такая саморегуляция, потому что я же теперь в Общественной палате, ты понимаешь, да? Я — в Общественной палате! А когда я смотрю там на остальных, которые вообще ни хера не умеют, кроме как организовывать пионерский кружок «Поиск», — я понимаю, что это такой принцип. Есть организм, которому без головы хорошо. Но у него есть нервный центр, находящийся, допустим, в Кремле, или в администрации, или я не знаю где, который периодически посылает импульсы: работайте, блядь, лучше! Работайте больше! Иногда нагоняет страху, типа чтобы стало эффективнее, хотя бояться нечего и мы ничего не строим. Но все органы у этого тела функционируют, они просто не скоординированы и работают кто во что горазд. Понимаешь? Они не имеют цели, но руки, скажем, очень усиленно машут. Ноги идут на месте со страшной силой, высоко поднимают коленки, иногда кого-то лягают с правильной периодичностью. Сердце стучит, как прямо я не знаю, и скачет из груди. Желудок переваривает пищу, потому что он не может не переваривать. Жопа срет. Говно, то есть интеллигенция, воняет, и тоже усиленно. Вот этому телу поступила из нервного центра совершенно хаотическая команда: усилить! Глаза усиливают бдительность. Ноги усиливают шагание. Руки — хватание. Говно — воняние. — Гаранин говорил и показывал; выходило похоже. А я-то все думал, кого или что мне все это напоминает. А оно напоминало пьяного Гаранина в моей кухне. — Мы получаем агрегат, работающий на полную мощность над взаимоисключающими задачами. Есть вы, то есть объект. И вам теперь всем будут с максимальной силой давать звездюлей, давать премии, давать работу, не знаю что еще давать, и все это по полной программе, потому что у этого тела больше нет никаких мозгов. Я не знаю, честно тебе скажу, почему их больше нету. У меня их тоже не очень много, я не мыслитель совершенно, вот как на духу. Очень может быть, что они когда-то были, но поскольку все осмысленные телодвижения рано или поздно приводили в жопу, то они и решили, что без смысла будет лучше. У них же при свободе и несвободе получается примерно одинаково. Теперь они решили вообще безо всего, безо всякого смысла, без добра и зла, и это страшно только для одной категории населения. Только вот для той несчастной категории, которую это тело как-то заметило. Ты про Малинина слышал чего-нибудь?
— Про певца?
— Нет, про издателя. Такой был контркультурщик, издавал всякую муть. Акционист крутой, все время устраивал акции, что-то с Ренатой, что-то с Охлой, уже не помню. Человек из проклятых девяностых. И он, естественно, изменял сознание. Так он однажды чего-то такого выпил, что сознание покинуло его абсолютно. Приглашали экстрасенсов, всяко разно — нет, говорят, личность стерта как таковая. Он был нормальный, абсолютно, в том смысле, что ходил, и под себя, и вообще, иногда вставал по какому-то позыву, потом ложился, что-то ел, когда давали, — друзья к нему приходили, пальцами там щелкали, Слава, Слава, это типа мы, — но мозги атрофировались полностью, начисто. Понять, что он такого пил, оказалось нельзя, потому что он это пил один, но я думаю, что это же не в результате чего-то одного случилось. Это он по сумме так себя довел. Мне Попов рассказывал, он его снял и акцию сделал. Чтобы сбросились как-то на содействие, потому что родители его забрали из больницы, ему построили такой загончик, и он там ходил. А Попов это все снял, он мне хотел показать, но я отказался. На фиг мне грузиться, как он там ходит с загадочным выражением лица. И подавляющая часть населения, Серый, живет именно так, и никому не хуже. Просто некоторым казалось, что если не будет никакой идеи, то не будет списков ради идеи. А теперь оказалось, что идеи нет, а список есть. Но только если раньше вас бы всех чик-чирик или, наоборот, в наградной отдел, — то теперь вас сначала чик-чирик, потом в наградной отдел, потом паек, потом опять чик-чирик, потом диспансеризация и так далее. Фу, устал я от тебя, Серый.
Он действительно устал, его голая голова вспотела, и Свиридову стало его жалко. Он испугался, что Рома сейчас расслабится, окончательно увянет и останется ночевать, но он плохо знал Гаранина. Гаранин был, во-первых, неглуп, а во-вторых, у него был мощный резерв.
— Короче, я пойду, Серый, — сказал он спокойно и трезво, словно весь предыдущий горячечный бред был придуман и произнесен исключительно для того, чтобы Свиридову легче было воспринять открывшуюся истину. — Я пойду, а ты там как хочешь, расскажи всем или никому не говори, потому что это уже не принципиально. А что с вами будет, я, Серый, понятия не имею. Малинин помер потом, а про вас и про нас ничего не известно. Но если тебя интересует мое мнение, кем лучше быть в настоящий момент — всадником без головы или вот пучочком цветочков, который попался этому всаднику, — то и на этот вопрос, Серый, у меня нет однозначного ответа, будь здоров.
Свиридов чувствовал, что надо еще о чем-то спросить, что сейчас, может быть, Рома выболтает самое главное, — но просить его о содействии в случае чего он стеснялся (Гаранин и так наверняка сделал больше, чем мог), а ситуация была ему ясна и дополнительных расспросов не требовала.
— Слушай, Ром, — спросил он наконец, когда Гаранин уже вышел в прихожую, — а если вдруг окажется, что это не тот список, а? Что это все-таки по другому признаку? Мало ли, обнаружится вдруг среди наших человек, который не видел твою картину?
— И что? — спросил Рома.
— Как — что? Что тогда-то?
— Серый, — сказал Рома и посмотрел на Свиридова с искренним состраданием, наморщив огромный лоб и выкатив карие глаза. — Как же ты не понял-то ничего, Серый, я же так перед тобой распинался. Я тебе сказал все, что можно, и даже часть того, что нельзя. А ты так и не въехал никуда, Серый. Как по- твоему, почему я тебе все это рассказал, хотя не имел особенного права?
— Чтобы я не наломал дров, наверное, — сказал Свиридов без особой уверенности.
— По хрену мне твои дрова. Я тебе это сказал, потому что это совершенно уже неважно, Серый. Это уже настолько же без разницы, как и причина, по которой Слава Малинин иногда вставал, а иногда садился. Ты понял? Теперь уже совершенно насрать, какой это список. И никто уже ничего не может сделать, потому что данная система неуправляема в принципе. Она может только составлять списки и поступать с ними как получится. И ни я, ни кто-либо другой изменить эту ситуацию не в состоянии. Но если я тебе лично смогу быть полезен, то само собой. Хотя, честно тебе сказать, вряд ли я смогу тебе быть полезен, как и вообще кому бы то ни было. Будь.
Некоторое время после его ухода Свиридов молча сидел на кухне, а потом ринулся к телефону.
— Андрей, — сказал он Волошину. — Извините, что поздно, но это действительно срочно.
— Ну да, и вы купились, естественно, — сказал Волошин, когда Свиридов в ночном «Сим-Симе» на Краснопресненской вывалил ему Ромину версию.
— Что значит — купился? По-моему, все так и есть. Какие еще могут быть варианты?
— Ну да, ну да. Член Общественной палаты приезжает к вам ночью, вбрасывает вброс, сливает слив, и вы с готовностью бежите распространять. Честное слово, я про вас лучше думал.
Свиридов ждал какой угодно реакции, но не этой.
— То есть… — Он все еще не мог прийти в себя, все-таки потрясений на одну ночь вышло многовато. — Вы хотите сказать, что он меня дурачил?!
— Разумеется! — воскликнул Волошин. — И судя по тому, что вы повелись, — дурачил очень успешно! Хотя лично я не понимаю, как можно повестись на такую простую клюкву.
— Слушайте, — не успокаивался Свиридов. — Но это же… Это все объясняет! И то, что мне тогда показалось, будто я уже мельком видел вас всех…
— Это как раз ничего не объясняет. Мне тоже с определенного возраста кажется, что я всех уже где- то видел. Вам двадцать восемь, первый кризис, мерещится, что все уже было.
— Но ведь мы все, все там были! На премьере!
— Далеко не факт. Были вы, был я, было, допустим, еще двадцать человек из двухсот. Кстати, всего списка мы не знаем и вряд ли узнаем. Но даже если допустить, что все двести были приглашены на