– Уж я им задам! – грозил Громобой, показывая топор. – Шатуны, гром их разбей! Пошатаетесь!
В лесу лежал глубокий снег, утонувшие в нем деревья и кусты казались малорослыми, почти ненастоящими. Отойдя от опушки шагов на десять по занесенной тропе, Заренец велел рубить, и мужчины вошли в лес.
– От тропы не отходить! – то и дело покрикивал Прозор сквозь стук топоров. – Друг на друга поглядывать! Гляди, кто с тобой рядом, и его держись! Сохраните нас чуры, и Сварог, и Макошь!
Громобой отошел дальше всех. Легко орудуя топором, он рубил быстрее и сделал уже больше всех Пригоричей, ослабленных долгим голодом. Рядом с Громобоем работал Плуталя, сын дяди Миляя, такой же круглолицый, сероглазый, с молоденькой светло-пшеничной бородкой. Веселый нрав не давал ему унывать, и даже сейчас, с усилием помахивая топором, он пытался что-то напевать, хотя вместо голоса изо рта вырывались лишь облачка белого пара. Громобой покосился на него: как ему вчера успела рассказать Задора, Плуталя женился как раз в последнюю осень, и этой бесконечной зимой у него успел родиться сын, но тут же умер, а жена, измученная холодом и голодом, умерла почти сразу после родов. «Чего еще ждать – род человеческий кончается!» – горестно восклицала Задора, прижимая к себе головки двоих детей. И Громобою хотелось немедленно подскочить до самого неба, ухватиться руками за тучу, в которой спит его небесный отец, и тряхнуть ее так, чтобы вся вселенная содрогнулась, чтобы выпала откуда-нибудь эта пропащая весна! Пока он своими ногами до нее дойдет, поздно будет!
Оттащив к волокуше чахлое ольховое бревнышко – «Ничего, как высохнет, так еще гореть будет!» – Плуталя вернулся и снова взмахнул топором. Но едва он ударил по стволу небольшой серой осинки, как где-то рядом раздался громкий болезненный крик. Охнув от неожиданности, Плуталя отскочил; Громобой отпрянул от толстой березы, над которой трудился, и встал, держа топор наготове и оглядываясь.
– А-а-а! – стонал и кричал кто-то невидимый совсем рядом; голос был жалобный, страдающий, невыносимый.
Какое-то живое существо мучилось от внезапной боли, плакало, звало на помощь. Плуталя вертел головой по сторонам; голос был вроде бы женский и притом незнакомый. От него пробирала дрожь, хотелось бежать, лишь бы его не слышать, хотелось увидеть того, кто так мучается, но тот не показывался.
А Громобой глянул на ствол осины: из раны на зеленовато-серой коре, оставленной Плуталиным топором, сочилась синяя кровь, ползла по стволу и падала на снег. Синие пятна, как сок раздавленной черники, растекались все шире, и оттуда, из кроны голых осиновых ветвей, летел этот жалобный стон.
– Что же ты наделал! – сказал вдруг чей-то голос. – Что же ты натворил!
Позади раненой осинки вдруг встала высокая, худощавая девушка в белой шубке, с распущенными густыми, спутанными снежно-белыми волосами. Черты лица у нее были тонкие, глаза – большие и круглые, без бровей и ресниц, а нос по-птичьи выдавался далеко вперед. Это был не человек, и внешнее сходство этого существа с человеком делало его еще более отвратительным и жутким. Глаза, устремленные прямо на Плуталю, горели красным огнем, пригвождали к месту, наполняли жилы жаром и льдом. Вскрикнув от ужаса, Плуталя отшатнулся назад, но ноги его будто вросли в снег, и он упал на спину.
– Что же ты наделал! – с тоской повторила белая нечисть и протянула к парню длинные, тощие руки с тонкими пальцами. – Сестру ты мою родную загубил, оставил ты меня сиротой горемычной!
По ее лицу текли кроваво-красные слезы, и зубы у нее во рту тоже были красными. Вытаращив глаза и раскрыв рот, с бессмысленным от ужаса лицом, Плуталя отчаянно пытался ползти спиной вперед, прочь от нее, но, несмотря на все усилия, оставался на месте: сам снег как будто держал его. Из его рта валил пар, но не вырывалось ни звука. Шатунья сделала шаг к нему, протягивая руки.
– Теперь ты сам со мной пойдешь! – бормотала она, пожирая парня горящими красными глазами. Ее белая шубка, волосы, белое лицо и руки сливались с белым снегом, и порой казалось, что никакой женской фигуры тут и нет, что это от сплошной снежной белизны мелькает в глазах, но тем сильнее внезапно обжигал ее огненно-красный взгляд. – Теперь ты со мной пойдешь, в мой дом лесной, мужем мне будешь…
– А я не подойду? – Громобой шагнул вперед и встал между ней и Плуталей.
Оцепенение, сковавшее Плуталю, его совсем не затронуло; он мог бы вмешаться раньше, но ему хотелось получше рассмотреть нечисть.
Шатунья сильно вздрогнула, вскинула на него глаза. На ее лице мелькнул страх: нечисть хорошо чувствовала исходящий от него жар, и Перунов дух обжег ее, как человека обжигает открытый огонь. Шатунья попятилась, приподняла руку перед собой, будто хотела защититься.
– Разбежалась, невеста! – сказал Громобой. – Гром тебя разрази!
Он взмахнул топором; шатунья пронзительно вскрикнула и подалась назад, обернулась и хотела бежать, но Громобой изловчился и в длинном выпаде ударил ее топором прямо в середину спины. Взмахнув длинными руками, шатунья с воплем рухнула на снег и тут же исчезла – на снегу осталась лежать длинная тонкая осинка, перерубленная пополам, и из ствола толчками вытекала густо-синяя кровь.
Последний крик шатуньи отдавался в лесу, повторялся множеством голосов, и вот уже весь лес вокруг выл и стонал, покачивая ветвями, словно род причитал по погибшей дочери.
– Не нравится? – с вызовом крикнул Громобой и окинул взглядом стонущие вершины деревьев, словно искал нового противника. – А как парней и девок заманивать, чтобы по ним отцы-матери плакали, – это тебе весело было, Лес Дремучий!
Лес ответил грозным негодующим воем: он как будто открыл глаза и понял, что к нему пришел настоящий противник. Небо, и без того пасмурное, потемнело и опустилось ниже; сразу в лесу стало жутко, в каждом дереве проснулось враждебное существо, и все они стали плотным кругом, чтобы не выпустить чужака. Ветки и сучья тянулись со всех сторон, как длинные цепкие руки, жаждущие задушить ненавистного врага. Волна шума нарастала, как будто невидимое исполинское чудовище скакало с вершины на вершину, все ближе и ближе, выло и ревело от ярости в предчувствии близкой битвы.
– Давай отсюда! – Громобой, не выпуская топора, другой рукой поднял Плуталю со снега и крикнул: – Дядя Миляй! Дед Заренец! Забирайте парня и валите все отсюда! Сейчас начнется!
Из-за деревьев показалось несколько встревоженных лиц; при взгляде на две осины, истекающие синей кровью, на лицах отразилось недоумение и ужас. Никто не слышал ни звука из того, что здесь происходило: выбрав жертву, шатуны отводят глаза и затворяют уши всем остальным, чтобы никто не помешал им завладеть добычей.
– Забирай! – Громобой толкнул онемевшего Плуталю к отцу, но тот снова упал на колени. – Ничего, отойдет. Берите волокуши и бегом домой – сейчас, чую, будет здесь дело!
– А ты-то что же… – начал Заренец, но Громобой махнул рукой:
– А я ничего, справлюсь!
– Ой, сожрет! – Старик закрыл голову руками, боясь глянуть на вершины воющих деревьев. – Чисто Змей летит! Сожрет тебя Леший Хозяин!
– Ничего! – Громобой взмахнул топором. – Я тоже непрост! Невелик орешек, а в горло попадет – не накашляешься!
Им приходилось кричать: вой и свист между деревьями становились все громче и уже оглушали. Уговаривать Пригоричей не пришлось: в ужасе втягивая головы в плечи, прикрываясь топорами, мужчины подхватили веревки волокуш и по своим следам потащили их назад. Просвет опушки был близок, но деревья качались так сильно, что не давали пройти по старому месту. Лес превратился в живое чудовище, голодное и жадное, и так трудно было вырваться из его многозубой пасти!
Миляй с братом вели под руки Плуталю: он едва передвигал ноги. Громобой шел первым, расчищая путь.
– А ну пусти! Убью! Гром на тебя! – дико орал он, размахивая топором; при виде него деревья отшатывались в стороны и пропускали людей с волокушами.
Выведя Пригоричей из леса, Громобой обернулся. Ничто не мешало ему идти вслед за всеми к жилью, но он не собирался бежать из леса: если он уйдет, оставив шатунов в покое, то людям от них покоя не видать никогда. Лес выл, ревел, тянул к нему ветви, мел в лицо тучи снега. Но ему было жарко, в крови кипела жажда битвы, такая же сильная, как силен был его нынешний противник. Прикрываясь рукавицей, Громобой крепко держал топор, и по лезвию перебегало едва заметное золотистое пламя. Много лет этот топор служил Пригоричам и ничем не выделялся, но в руках сына Перуна и в простом топоре проснулась сила