нежней Офелии и более доверчив: если его исследовать под лупой, то видно, что он бережно наперчен. Если рота погибла в траншее, вся как есть полегла на корню, если полк словно зерна на поле засеян, так что нет развлеченья гонцу и коню, если даже дивизию взяли на марше, истребив промежутки воинственных тел, если маршалы молча становятся старше, если за два часа государь поседел, значит, снова над миром кулинар наклонился, тот таинственный повар, искусник лихой: он готовит супы, он давно изощрился в этом деле - не скоро уйдет на покой.
Яйцо
В тот восторженный день, залитый победным солнечным звоном, святые невидимые существа распахнули оконце, спрятанное в небесах, и какой-то дополнительный воздух стал падать на Красивое Подмосковье огромными охапками, хрустящими, свежими и холодными, как зимние пакеты со свежевыстиранным и окрахмаленным бельем. Огромный город, скромный, величественный и страшный, как худенький труп Суворова в бревенчатой горнице, лежал на своих вокзалах, где губы ежесекундно сливались с губами, создавая прощальные поцелуи. Как некогда колоссальный, толстый, раздувшийся и одноглазый труп Кутузова, висело небо-победитель, сверкая своими Голенищами. Как собранный воедино труп Нахимова шла мимо река. Как генерал Егоров стояли ликующие дома. Боже, сколько было цветов! Как больно визжали от восторга все вещи в предчувствии весны! Помнишь, так же капал дождь много лет назад? Что такое 'душа'? Не произошла ли она от 'удушья', от 'душить'? Теперь более не было душ, потому что вместо них был воздух - и дышать можно было без ограничений, с наслаждением, как будто в ветер подмешали сахар и тазепам. Киевский Вокзал! Белорусский вокзал! Украина! Белоруссия! От Киевского вокзала, от его орлов и пыльных стекол, идут пригородные поезда.
От Белорусского, от его необъяснимых пустых ниш, от его зеленых простенков, напоминающих об ужасе одинокого железного дровосека, попавшего наконец в Изумрудный Город, тоже идет ртутный поток, уносящий с собой вагончики - вагончики, вагончики… С тех пор, как о них писал Блок, исчезли желтые и синие, которые молчали, исчезли страны Жевунов и Мигунов (Украина и Белоруссия), остались только зеленые, русские, в которых плакали и пели, и до сих пор плачут и поют.Остался Город - Великий, Изумрудный, Увенчанный Рубинами. Которые как рубины в часах. Остался Разум и Изюм, осталось Изумление. Два железных потока идут от двух вокзалов, чтобы разойтись в разные стороны - один пойдет на Запад, и другой пойдет на Запад, но южнее. Но, прежде чем разойтись окончательно, они почти сходятся в прекрасном и веселом Подмосковье: в этом месте между ними остается промежуток, который долго был нашими угодьями - угодьями наших прогулок, нашего отдыха, наших сердец.
Мы жили в Переделкино, в писательском поселке, в дачном доме, аккуратном и просторном. Мы занимали его по праву, он принадлежал нашему дедушке, и мы обитали в нем - мы - внучки писателя, написавшего 'Блокаду', написавшего 'Парней с Торпедного'. Наш дед, уважаемый всеми, обожаемый нами - начальственный, озабоченно-шутливый, справедливый. Наш преданный сторож Семен Яковлевич, который нередко раскачивал нас на своих могучих руках. И наконец мы - Настя и Нелли Князевы, однояйцевые близнецы, смешливые сероглазые копии друг друга.
Когда мы были малы, наши нежные светлые волосы были заплетены в тугие косички, но пришло время им лечь вдоль наших стройных спин вольными волнами - эти две волны, живые, как платина Рейна, видимо, могли взволновать кое-какие пылкие души, но 'души' от слова 'душить', мы предпочитали теплый дачный душ - мы любили нежиться под его капризными колючими струйками, стоя вместе, тело к телу, так что соски касались сосков, стоя на мокрой деревянной решетке, сквозь которую (сквозь медленно набухающую, блестящую) водяные косички уходили, извиваясь и шепча молитвы, в металлическое отверстие водостока. Мы смеялись над мужчинами, над женщинами, над душами и телами - нам никто не был нужен, только мы сами, наш котенок, наш дедушка, наш сторож, только лепет елей, только старые книги в шкафах, только благовония, привезенные из дальних стран. Только переход зимы в весну, весны в лето, лета в осень, осени в зиму. Только смена дня и ночи.
Другие девушки, не столь счастливые, часами стоят перед зеркалом. Вот она стоит, одинокая, испуганная - протягивает руку, но… Пальцы наталкиваются на стекло, которое даже рассмеяться или поежиться от щекотки не умеет. Мы же - живое зеркало друг друга, и никакая амальгама, никакая пленка, ничто не в силах встать между нами. Жизнь это ветер. Ветер, сметающий все. Счастливы те, что сметены вместе. Счастливы двое, крепко сжавшие друг друга в объятиях. Двое - только двое - могут ответить на ветер - вихрем, на удар - ударом, на слезы - смерчем, на смех - хохотом.
Мы, внучки писателя, взращенные среди тропинок, веранд и заборчиков самой Литературы, конечно, желали и сами стать писательницами. Литература нашего деда и его друзей в ту пору не удовлетворяла нас - мы уважали ее, но не более. Глупенькие! Только сейчас мы начинаем понимать скромное величие, которое спрятано было в той литературе - ныне проклятой и забытой. Наш дед и его круг - то были аскеты, Большие Аскеты, и даже оргии их были оргиями аскетов. Они-то понимали, что такое человек и что такое Государство. Они знали, что такое Страна, Народ, они понимали, что означает слово Война. Они понимали, что человек себялюбив и подл, но есть то, что больше человека, и Оно творит чудеса с его душой и телом. Они понимали, что такое малое и что такое Большое. Они считали себя в глубине души малым, бесконечно малым, но они полностью отдали себя в распоряжение Большого. Дед наш говаривал: 'Силен тот, кто знает, где Сила'. С нами не поделились аскезой, нас лелеяли, мы были девочки, внучки - нам было далеко до