какой бы части земного шара он ни пел.
Ах, как хотелось бы мне пробудить одновременно все силы Вашей поэтической личности! Как хотел бы я сейчас же вскрыть все, что, как я знаю, таится в ней, чтобы когда-нибудь услышать от Вас одну из тех песен, которых требует наш век! Как тогда все, что сегодня проходит мимо, не оставляя следа в Вашем уме, сразу же поразит Вас! Как все примет в Ваших глазах новое обличье!..“
Я встретился с Р. случайно спустя долгие, долгие годы. Гости сбирались на даче, когда он вошел, холодно кланяясь как бы всем сразу и никому в отдельности. Хозяин взял меня за руку и представил; это был Р., которому я не решился напомнить о нашей военной молодости, так как он не узнал меня. Я мало что помню об этой встрече, мне было не до него; он был, как всегда, холоден, серьезен, умен и непрерывно зол. После обеда Раевская, мать Орловой, сказала мне: „Что вы так печальны? Ах, молодые люди, какие вы нынче стали!“ - „А вы думаете, - сказал Р. - что нынче еще есть молодые люди?“ Вот все, что осталось у меня в памяти.
Возвратившись в Москву, я опять сблизился с ним, если редкие беседы в полутьме кабинета можно назвать близостью. Печальная и самобытная фигура Р. выделялась каким-то грустным упреком на линючем и тяжелом фоне московской high life[9]. Я любил смотреть на него середь этой мишурной знати, ветреных сенаторов, седых повес и почетного ничтожества. Как бы ни густа была толпа, глаз находил его тотчас; лета не исказили военной стройности его стана, одевался он предельно и капризно тщательно, бледное, восково-желтое лицо его было совершенно неподвижно, как маска; чело было, как пятка, голо, тонкие же губы улыбались сардонически. Десять лет стоял он сложа руки где-нибудь у колонны, у случайного дерева на бульваре, в залах и театрах, в клубе и воплощенным veto, живой протестацией смотрел на вихрь лиц, бессмысленно вертевшихся около него; капризничал, кокетничал, делался намеренно странным, эпатировал общество, но не мог его покинуть. потом сказал свое слово и опять умолк, вновь являлся капризным, скрипуче недовольным, раздраженным, опять тяготел над московским обществом и опять не покидал его. Старикам и молодым было неловко с ним: они, бог знает отчего, стыдились его мертвого лица, его прямосмотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения.
Дальнейшее вы знаете: его „Письмо соседке“, ответное письмо Х**; вызов, полный возмущением вероломством друга; их неловкое примирение, а затем та дуэль, которую вы изволили назвать несчастной, хотя ее неизбежность была того же порядка, что заставляет луну неукоснительно всходить на небо, покинутое солнцем».
Глава 3
Это письмо, как первая безучастная волна прибоя, ничем не предвещающего бури, неожиданно выплыло на поверхность, когда спустя почти четверть века я обнаружил, что давно собираю материалы, касающиеся того времени, тех памятных событий и, прежде всего, моих отношений с Х**. Многочисленные странствия давали мне материал не только непосредственно по предмету, являвшемуся главным объектом моих изысканий, но и для интересов, идущих по касательной; собираемое как бы между прочим просто откладывалось в долгий ящик, будь это какое-нибудь письмо, документ, запись устного рассказа курьезного собеседника. уже давно, сразу после первого доклада на заседании Русского географического общества (о нашей с Данилевским экспедиции), я был избран действительным членом общества; проделал несколько путешествий по черноземному пространству России, определяя его границы, изучая растительность и проводя анализ почв. Затем, представив проект в Вольное экономическое общество и не вполне рассчитывая на успех, неожиданно получил согласие на его осуществление; я не буду описывать свой путь до Семипалатинска, потом через Копал в город Верный, откуда по крутым горным тропам Заилийского Алатау вышел к восточной оконечности Иссык-Куля; и именно с берега этого огромного озера увидел наконец то, о чем грезил ночами, - вершины Небесных гор. Увы, через пару месяцев мне пришлось вернуться: то мое путешествие было всего лишь прологом, - чтобы осуществить задуманное, требовались куда более тщательные сборы, подготовка отняла у меня полгода; дальнейшее имеет отношение к моим географическим изысканиям, не о них речь.
педантизм и хищная жадность исследователя сослужили свое: каждый населенный пункт - городок, селение, почтовая станция - оборачивался чернильным заглавием новой папки: все, что касалось моих впечатлений, оседало на ее дне. Обрабатывая впоследствии архив, я выбирал то, что годилось в дело, но если мне опять приходилось останавливаться, пусть на пару дней, на одну бессонную ночь, в месте, мною уже отмеченном, как выуженная папка вновь оказывалась наполненной свежей данью, - не зная точно, что пригодится, а что нет, я не отказывался ни от чего.
Помню, какой именно рассказ стал первой ступенью лестницы, спустившейся ко мне с неба: случайная встреча около Иркутска с человеком в звании посельщика, бывшим военным губернатором Ревеля, князем Василием Николаевичем Горчаковым, любимцем Павла I. Мы познакомились; князь Василий оказался не дурак выпить, чарка развязала ему язык; он рассказал мне свою историю. Его беда, как водится, свалилась неожиданно. Делал он распоряжения о каком-то бале, как прискакал вдруг фельдъегерь с повелением немедленно отправиться на Дон и произвести исследование о совершенной там казни над двумя братьями Грузиновыми. Собравшись в дорогу, он решился заехать в Гатчино, где государь тогда находился, чтобы принять изустно его наставления. Как скоро явился он во дворец, тотчас его позвали в кабинет. только вошел он, как государь, ожидавший, видно, его у дверей с левой стороны, схватив его за руки и подведя к образу, сказал: «Вот тебе Матерь Божия свидетельница, что я не виновен; защити меня». Дело было в том, как государь объяснил ему, что Грузиновы судились за оскорбление величества и наказной атаман Репин и, кажется, Денисов (настоящий) представили дело прямо к государю, когда бы следовало представить в аудиториат. Государь, только взглянув в приговор, чтобы вразумить их, с некоторым негодованием написал резолюцию «поступить по закону» и велел возвратить дело наказному атаману Репину и Денисову. Те, по недоумению и по недоверию к войсковому прокурору, который их всячески останавливал, сочли это за утверждение сентенции, назначили, не откладывая, на утро казнь, отрубили Грузиновым головы и, ожидая награды, донесли об том государю.
Князь Горчаков разыскал все как следует; атаманы были выключены со службы; третьему, оставшемуся в живых брату Грузинову было пожаловано 1000 душ, а князь Василий назначен инспектором всей кавалерии. В этом его положении новый государь вступил на престол и, как тогда говорили, «отверз врата за границу». Князь Горчаков вздумал этим воспользоваться. Деньги были, стал проситься в отпуск, отпустили; приехал в С.-Петербург и на третий день проигрался в пух и прах; занял у богатой тещи, проиграл и это, попросил еще, она отказала; и он решил рискнуть. У него на хранении оставались кой-какие векселя на банкирские дома в Европе, полученные еще в должности интенданта корпуса принца Конде. Он предъявил такой вексель банкиру Ливио, если не ошибаюсь, в 60 тысяч; получил их, весело расплатился с долгами и отправился за границу. Но вскоре, по ответу банкирского дома, на который вексель был адресован, узнали, что сия сумма уже была выплачена раньше по первому векселю и, следовательно, второй явно фальшивый. Тотчас послали его арестовать и в Кенигсберге настигли, привезли в крепость, предали суду и, хотя, по словам князя Василия, в числе судей были обыгравшие его и, стало быть, знавшие всю подноготную, осудили его к лишению чинов и к ссылке на поселение.
Он был поселен в Тунке и тут не потерялся: выучился по-монгольски, приобрел доверие бурят и на их имя содержал Кругоморскую дорогу, сделав себе опять немалое состояние, а после вошел в особенное