прям. Правда, немного прячет взгляд, но все знают, что Вы из органов, а то, что там могут сделать даже с вполне порядочным человеком, просто уму непостижимо. Без шуток, лицо человека без каких-либо следов разрушительных страстей, маргинальных садистических стремлений или маниакальной жестокости. Короче, как я да ты, да мы с тобой.

Более того, благодаря ряду случайностей и нашей с Вами близости, о чем Вы, скорее всего, не подозреваете, я могу увеличить список Ваших достоинств, приплюсовав к нему еще одно. Причем, сделаю это, проанализировав Вашу сакраментальную фразу про мочить в сортире, которая, действительно, кем только и по какому только поводу не цитировалась. Кстати, практически всегда с отрицательными коннотациями, и чаще всего как символический знак хамам, дабы они узнали своего. В то время как я, фактически сразу расшифровал это сообщение принципиально иначе, пытаясь понять, почему в конце относительно длинного и нудного официального разъяснения по поводу вещей, вызывающих у Вас эмоциональный и непосредственный отклик, Вы для многих неожиданно - но не для меня, и, скажем, не для представителей нашего с Вами поколения - перешли на просторечие, обогащенное использованием фени и интонированное брезгливым раздражением. Мне кажется, большинство посчитало, что Вы были просто рассержены на боевиков. Что, конечно, возможно, но дело не в этом, или не только в этом.

В нашем поколении, не знаю, как его определить - второе послевоенное поколение, или поколение, юность которого совпала с 1968-годом, а может быть, поколение, учившееся в школе, пока Битлс были еще вместе, но так или иначе одно стало общим - отвращение к пафосу и высокопарной серьезности, а также обязательное присутствие иронии, как необходимое дополнение к любому утверждению: будь это объяснение в любви или в ненависти. Именно из этой традиции я вывожу краеугольные слова мочить в сортире, так как сначала Вам пришлось прибегнуть к довольно плавным и формальным периодам в рамках вполне понятного лексического официоза, который своей унылой осторожностью так сильно надоел, вызывая отвращение говорящего к самому себе, что это самое мочить стало попыткой уравновесить и как бы заземлить все предыдущее.

А отвращение к пафосу, не сомневаюсь, существенное достоинство, ибо оно очень похоже на отвращение к вранью, или близко к нему, что, конечно, не блокирует вранье как таковое, но делает его, по меньшей мере, неприятным, нежелательным и даже сложным в психологическом и культурном плане.

Я хотел обо всем этом написать, когда первый раз задумался о самом жанре письма к президенту, еще во время давней истории с Бабицким, которого знал, наверное, чуть больше. И тогда все примеривался к тому, как начать, представлял себе это письмо, воображал, каким может быть ответ на тот или иной вопрос, каким выбрать тон, чтобы добиться большего понимания? В этом воображаемом письме я, как часто бывает в эмоциональном разговоре, внезапно переходил от высокопарного и дистантного Вы к пусть и несколько фамильярному, но зато более доверительному ты. Причем, конечно, не из желания обидеть, унизить или эпатировать, а просто в соответствии с жанром - доверительного, откровенного, почти интимного разговора двух людей, у которых общего оказалось куда больше, чем они предполагали.

Ведь мы с тобой не просто ровесники: родились в одном городе в один достопамятный 1952 год, который прожили еще при Сталине; вместе в 59-м пошли в первый класс, в 67-м закончили восьмилетку и одновременно поступили в спецшколы: ты - в химическую, я - в физико-математическую. Ну, а в 69-м - университет.

Более того, все детство прошло на соседних улицах, с двух сторон Таврического сада, ты жил в Басковом переулке, я - на улице Красной Конницы, в соседнем с Анной Ахматовой доме; и потом не раз представлял, что вполне мог встречаться с ней на улице, и она могла бы, испытав приступ чадолюбия, потрепать меня по затылку, ведь и поэтам свойственно любить то обещание будущего, что присутствует в каждом ребенке.

Я понял, что и у тебя главная детская жизнь была на улице; но в Таврический сад, который был просто в двух шагах, нас пускали только в сопровождении взрослых. Середина 50-х - бандитское время; люди, вернувшиеся с фронта, не находили себя в обиходе мирной жизни, особенно, если не успели завести его до войны. Мои оба деда воевали, дед со стороны матери, пойдя в армию рядовым, вернулся капитаном с орденами и медалями; они до сих пор брякают у меня в одном из ящиков письменного стола. Дед со стороны отца был начальником эвакогоспиталя, вместе с эшелоном шел к линии фронта, собирал раненых, отвозил их в тыл, леча по дороге, а потом опять ехал на фронт. В 1943 он умер от пневмонии, простудившись в пути, а пенициллина еще не было. Негероическая смерть, но для близких еще более горькая.

Твой отец тоже служил, я, правда, не знаю, что такое истребительный батальон НКВД, но ты говорил, что этот батальон совершал диверсии в тылу немцев. В любом случае, у твоего отца никакого послевоенного синдрома не было; но у тех, кто помоложе, был: они пытались применить опыт военной жизни в мирной, это выходило неловко, быстро попадали на учет в милиции и заселяли тюрьмы. Их поведение, демонстративно дерзкое, отчаянное - естественно, производило ошеломляющее впечатление на подростков, и новая хулиганская поросль в драках, поножовщине, мелком воровстве или просто ухарстве и лихачестве завоевывала символический капитал у сверстников.

Знаю, тебе это не чуждо, мы все прошли дворовую школу и помним, что такое уличное мужество в обстоятельствах советской эпохи конца 1950-х. У меня, правда, было еще одно специфическое отличие - я был еврейский мальчик, шустрый, но не ахти какой сильный, с карими глазами; и уже года в четыре в родном дворе дома номер 5 по улице Красной Конницы услышал то, что будет потом сопровождать рефреном все мое детство: жид, жид по веревочке бежит. Потом, лет через двадцать, когда я стал пробовать писать, то начал именно с этого - описания своего странного изгойства, странного, потому что оно никогда не было тотальным: вместе со всеми играл, дружил, ссорился и мирился, и тема, что я - другой, совсем не обязательно возникала, но зато каждый раз, когда возникала - я как бы столбенел, стекленел и ничего не понимал; а не понимал ужасно примитивную вещь - почему я не такой, как другие?

В нашей семье ничего специфически еврейского не было, за исключением, конечно, генетики. Моя семья не была выкрестами, но еще третье от меня поколение получило высшее образование, дед со стороны отца имел даже два университетских диплома - химический и фармацевтический; обе бабки окончили с золотыми медалями гимназии; и, насколько я понял, обрусев, в синагогу не ходили еще до революции. А вместе с верой почти моментально истощились скудные запасы еврейской культуры и языка, так что уже мои родители на идиш знали не более десятка слов, да и то, думаю, после чтения Шолом Алейхема.

Насколько я понял, ты тоже рано познакомился с распространенной версией еврейского вопроса, так как в вашей коммунальной квартире жила семейная еврейская пара, не имевшая детей и относившаяся к тебе с нежностью; мне, кстати говоря, понравилась история о том, как ты поддержал своих родителей в обычной коммунальной ссоре с соседями, а они не похвалили, а отругали тебя, ибо хотели, чтобы ты сохранил хорошее отношение пожилых евреев-соседей. Мудрый совет.

Кстати, мы тоже в это время жили в коммунальной квартире и жили небогато. Отец был молодой инженер, мать кончала медицинский институт; после роддома меня определили спать в железной ванночке, так как на детскую кроватку не было денег. В этой же ванночке, гордо выставленной на коммунальную кухню, потом и мыли. Но с соседями по квартире отношения были более чем доверительные, без преувеличения - родственные: и пока мы жили вместе, и потом, когда через 8 лет отец получил однокомнатную квартиру на Малой Охте. Я помню всех, кто населял квартиру номер 17 с длинным коридором, заворачивающим направо в кухню; естественно с одной уборной, но без всякого свинства и гирлянды личных стульчаков; помню расположение комнат, все имена и лица, и хотя рано прочел Зощенко, долго не понимал, почему многие так ругают коммуналку, если в ней веселее.

А помнишь ли ты первую настольную игру (хоккей или футбол?), появившуюся в игровом павильоне Таврического дворца? В хорошую погоду ее еще выносили на воздух. Каждому доставался лишь один и достаточно большой игрок на длинном стержне с дополнительным поворотом, а в спину уже нервно дышала всегда длиннющая очередь желающих сыграть на вылет; и какой-то бешеный азарт, когда в течение считанных минут (если не секунд) удавалось поучаствовать в диком и волнительном поединке за символическую победу с воплями и руганью. Ты вполне мог играть в моей команде; а может, и за команду соперников.

А еще в Таврическом саду был крутящийся барабан, который надо было перебирать ногами, чтобы не упасть, а зимой чудесный каток с гроздями лампочек, которые казались каким-то особенно изысканным

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×