Что тебе сказать - думали о славе; правда, из прагматических соображений - больше о славе у потомков, после смерти, ну, или у своих же друзей, потому как Сивилл не было или их не слушали, никто на скорую отмену Советской власти не рассчитывал. Думали о Западе, и те, у кого не хватало сил терпеть, уезжали, создавали там журналы, издавали все те же тексты, или забывали о литературе, устав от нее, и превращались в обыкновенных европейских или американских обывателей.
Однако, по-моему, это и есть истинный патриотизм - делать свое дело, не изменяя ему ни при каких обстоятельствах и оставаясь достойным человеком, которому стыдно за свою трусливую страну, превращенную в сообщество добродушных марионеток, не протестующих против унижения ни при каких обстоятельствах. Вот диссиденты, которых постперестроечное общество не оценило, какой от них, казалось бы, толк, если и было их - я имею в виду тех, кто решался на политический протест - несколько десятков за всю эпоху. Но то, что в народе нашлись люди, не только готовые умереть за свои убеждения, но и умиравшие за них - это реальное спасение этноса, реабилитация его в своих собственных глазах. Ведь пусть всего несколько человек вышло на Красную площадь с протестом против советских танков в Чехословакии, но остальные получили возможность иначе смотреть на самих себя - значит, могли думать они, такое можно делать, значит, мы, как народ, не дефективны, значит - это просто я боюсь, но есть такие, которые не боятся. И, следовательно, все зависит только от меня.
А это очень важно, и если бы я не избегал пафоса, я бы сказал, а теперь и говорю, что это героизм куда более высокой пробы, нежели героизм во время Великой Отечественной войны или других войн. Ибо жертвующий своей жизнью солдат знает, что на его стороне общество, близкие, однополчане, которые назовут его героем, а на стороне диссидента - только он сам, кучка его единомышленников и непонятное в своей перспективе будущее; зато все остальное общество точно осудит его шаг и в лучшем случае назовет дураком, а то и преступником. А этот поступок на самом деле спасает репутацию народа в глазах потомков и историков, вывод которых прост - раз есть зафиксированные факты протестов - значит, их было еще больше, и, следовательно, страна не безмолвствовала. Поэтому даже установка - не помогать ни в чем преступной власти - была патриотической, так как стоило разрешить себе немного - и вот ты уже тот, кого все презирают.
Неписанные законы открывали возможности для любых профессий физического труда - от дворника до шофера, или рабочего (кстати, рабочие были: тонкий поэт Алеша Шельвах - почти все 70-е и 80-е проишачил токарем на заводе), можно было заниматься репетиторством, халтурить на Ленфильме (как Леня Аронзон), быть редактором медицинского издательства (как Витя Кривулин), но если ты был редактором журнала литературного, как, скажем, более чем милый Андрюша Арьев, то даже если с тобой пили, дружили, даже любили тебя, ты все равно не принадлежал к неофициальной культуре. Почему? Да потому что (пусть и невольно) помогал мерзопакостной советской власти ткать цыганское одеяло обмана. И этот неписанный закон был строг. Однако я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о себе и наших общих знакомых - герой, и не только потому, что пафос, как ты понимаешь, был запрещен, а потому что во всем остальном это были обыкновенные люди с реестром хрестоматийных человеческих слабостей - завидовали друг другу, хвастались, изменяли женам, обижались по пустякам, не выдерживали десятилетий нищенской жизни и шли на контакты с твоими друзьями с Литейного, стучали на своих, предавали все, что можно было предать, получая за это квартиру без очереди или тонкую книжку в издательстве «Рабочий», если только не обещание ее. Обыкновенная бодяга, так всегда и везде.
Не знаю, было ли и у тебя такое же ощущение, когда ты только стал знакомиться с миром КГБ? Было ли первоначальное представление о какой-то необозримой глубине новой жизни, ведь у вас в конторе должны были быть интересные люди с прошлым? Как они - легко шли на контакт, или общались лишь под сурдинку, трижды проверяя, можно ли доверять или нет? Или вообще у вас не могло быть доверительных отношений в принципе и людей приходилось угадывать, как угадывают кого-то, спрятавшегося за занавеску? Ведь человеку свойственно преувеличить значение мира, который относится к нему комплиментарно. Меня хорошо приняли и в кругу ленинградского андеграунда, и потом в Москве. И мне даже казалось, что я открыл никому не известную цивилизацию, затерянную в городских тропиках и исповедующую отчетливые утопические принципы аскетизма и самоотдачи, которые, однако, позволяли жить в ситуации, когда жизнь казалась невозможной. Ведь жизнь невозможна без надежды, тем более у людей творческих. Однако стоило посмотреть на это существование со стороны, как можно было прийти к выводу, что у этих одаренных людей нет никакой перспективы, хотя по большому счету все чего-то ждали. Нет, не перестройки. Чего тогда? Даже не знаю, но я тоже все время ждал какого-то известия, события, открытия; скажем, сообщения, что мой роман будет напечатан в Континенте, что книжка выйдет в одном из западных издательств, что кто-то из тех, кого я уважал, прочел мою рукопись и возвестил всему миру известную уже тебе песнь про приход нового Гоголя; это и было, как я понимаю, планом надежд, так или иначе характерным для любого обитателя подполья. Другое дело, но я понял это не сразу, ограничиваться только подобным пусть и сладостным, но чисто символическим планом будущего творческий человек долго не может, то есть может, но что-то с ним такое происходит, и мотивация к творчеству меняется, деформируется, скукоживается. С большинством аборигенов второй культуры я был, что называется, в неравных обстоятельствах, я только входил в туннель, который меня не пугал, а восхищал - интересом к настоящему, подробностями прошлого, роскошью интеллектуальных интерьеров, по крайней мере, по сравнению с периодом предыдущего одиночества. А вот те, которые обитали здесь давно, как выяснилось, уже устали и жаждали выйти на свет. Резонное, согласись, желание.
Как, спросишь, выяснилось? Очень просто. Весной 1981 твои коллеги устроили в нашей среде ряд обысков. Их начальство беспокоил нарастающий вал самиздата и тамиздата; именно из Ленинграда на Запад попадало больше всего текстов для различных эмигрантских журналов. Более того, по их информации, такой исторический журнал как
В результате за границу был выслан Сергей Дедюлин - сотрудник
Несколько подробностей, как, например, выслали Дедюлина; ведь просто так нельзя человека посадить в самолет и вывести в пустыню Сахару, дабы его замели сыпучие пески. На все были правила. Дедюлин (ему было лет тридцать пять и он, если я не ошибаюсь, уже отслужил в армии или прошел военную подготовку в вузе) вдруг получает повестку от военкомата с призывом на сборы. Только повестка странная и прямо в ней написано, что сборы будут проходить на южно-кавказском направлении, а уже в военкомате ему пояснили, что, да, конечно, вы едете в Афганистан (если помнишь, война в Афгане только-только началась), и мы за вашу жизнь копейки не дадим. После этих радостных новостей его тут же вызывают твои ребята на Литейный и там ставят простое условие, либо поедете, даже помчитесь для приготовления из вас пушечного мяса в Афган, либо немедленно уезжайте из Союза. Куда уезжать, как уезжать - у меня здесь родители. Пожалуйста, можете уже сейчас готовить ваших папу и маму к получению похоронки. Погодите, но как я уеду? Обыкновенно, по израильской визе, в Вену. Но ведь я не еврей, а русский? Да кого волнует чужое горе, нам надо, чтобы до конца месяца духа вашего в Питере не было, ясно?
Арестованного Рогинского тоже ждали сюрпризы. Кстати о патриотизме; я тут вспомнил одну историю, которая произошла с ним за несколько месяцев до ареста. Ведь и у твоих, повторю, тоже были правила, которые они старались не нарушать, и редко кого арестовывали без предупреждения, высказанного иногда более чем откровенно, но иногда и завуалировано. Так вот во время обыска у Рогинского, перед ним ставят точно такую же дилемму, как перед Дедюлиным: