рублей на такси, стало приятно, и мелькнула мысль: «А хорошо бы пять тысяч!» И эта мысль его испугала, поскольку следить за ростом своих сбережений – значит какое-то время занимать этим сознание. И, сходным образом, когда отшумели нобелевские торжества, в конце декабря 1987 года он вернулся из Швеции в Америку в сильной тревоге: его беспокоило, не слишком ли он выбит из колеи новым всплеском всемирной славы – а вдруг он не сможет больше писать? Но подошло 24 декабря и написалось стихотворение «Рождественская звезда». «И я подумал: ну, значит, все в порядке...»
Живя на Западе, Бродский не испытывал материальных стеснений, но богат никогда не был. Даже Нобелевскую премию он ухитрился получить в тот год, когда ее денежная стоимость была рекордна низка (размер премии зависит от колебаний рынка ценных бумаг) – 340 тысяч долларов. И с этой суммы он должен был заплатить в США большой налог благодаря только что принятому закону (раньше Нобелевские премии от налогообложения освобождались)[458]. Осталось у него от премии примерно столько, сколько его нью-йоркский дантист или кардиолог зарабатывали за год. Эти деньги и составляли все его богатство до последних лет, когда появились семья и потребность в более просторном жилье. К началу девяностых годов приличная квартира в приличном районе Нью-Йорка стоила не менее полумиллиона долларов. Сверх университетской зарплаты Бродский немало зарабатывал гонорарами за публикации и выступления, но привычки беречь деньги у него не было. Раз напуганный, как ему показалось, приступом корыстолюбия, он весьма преуспел в умении изгонять из головы меркантильные мотивы. Получив по почте чек из редакции, он прикнопливал его к доске над письменным столом и недели спустя скользил по нему рассеянным взглядом – чек вливался в коллаж из открыток, записок и фотографий.
Политика и нравы американских кампусов
Бродский приехал в США в начале семидесятых годов – неспокойный период в истории страны. Близился бесславный конец вьетнамской войны. Нефтяной кризис расшатывал американскую экономику. В 1973 году страну потрясла и оскорбила уотергейтская история, приведшая к импичменту президента Никсона в 1974-м. На конец семидесятых приходится анемичное правление администрации Джимми Картера. Здесь надо сказать несколько слов о нравах той среды, в которой оказался Бродский.
Его американские сверстники – молодые университетские преподаватели, писатели, редакторы, а также студенты и аспиранты, с которыми он сталкивался в классах, – принадлежали к поколению шестидесятых годов. Не все из них начинали как хиппи или участвовали в протестных маршах и демонстрациях, но общим для этой среды было скептическое отношение к американским демократическим институтам и пацифизм, по преимуществу весьма бездумного свойства. Поднаторевшие в разоблачении коварных замыслов американского «военно-индустриального комплекса», они с наивным энтузиазмом поддерживали «миролюбивые инициативы» брежневского правительства, активно выступая против любых оборонных программ своего собственного: размещения в Европе американских ракет среднего радиуса действия или разработки нового тактического оружия, так называемой «нейтронной бомбы». Мы уже говорили в предыдущей главе о том, как презирал Бродский нечестное, а чаще неумное приравнивание проблем, возникающих в демократическом обществе, с кошмаром тоталитарных режимов. «Запад! Запад ему люб!..» – запальчиво восклицает Солженицын в заключительной части статьи о Бродском и в качестве первой причины такого западничества называет веру Бродского в то, что только на Западе господствует Нравственный Абсолют[459]. Но Солженицын, тщательно прочитавший все стихи Бродского и очерк «Путешествие в Стамбул», видимо, оставил без внимания публицистические выступления поэта. В критике реального социализма, то есть тоталитарных режимов, Бродский следует традиции своих кумиров – Джорджа Оруэлла, У. X. Одена, Чеслава Милоша. Если использовать английское выражение, «он стоит на плечах этих гигантов». В отличие от них он не был рожден и воспитан в капиталистическом обществе, не прошел через увлечение социализмом, но так же, как они, он при всем своем отвращении к тоталитаризму не смотрел на Запад сквозь розовые очки и уж конечно не был апологетом капитализма в духе Айн Рэнд.
Что касается внутренних проблем американского общества, постоянных предметов политического спора между теми, кого в Америке называют «либералами» и «консерваторами», поведение Бродского делало его скорее «либералом», хотя, по существу, он был выше этой проблематики. Проблема
Америка, в которую приехал Бродский, была страной победившей сексуальной революции. Новые нормы сексуальной морали, установившиеся, по крайней мере, в либеральных кругах, вряд ли оправдывали опасения традиционных моралистов. Сексуальная практика молодого поколения мало напоминала либертинаж восемнадцатого века, оргиастические безобразия в Риме «Сатирикона» или библейский Содом. Скорее это была победа «теории стакана воды» и «товарищеского отношения к женщине», которые так бурно дебатировались в начале советского периода в России. Там, как известно, сексуальная революция, о необходимости которой говорила Клара Цеткин и некоторые большевики, не состоялась. Напротив, в годы, когда Бродский подрастал, в стране царили лицемерно-пуританские нравы. Оборотной стороной официального пуританства были, конечно, всевозможные неврозы и комплексы, а также потаенный разврат: служебные романы, курортные случки, «обслуживание» в охотничьих домиках и саунах для начальства. И формальная идеология секса, и реальная практика одинаково укрепляли вековые психологические стереотипы мужского и женского поведения. В семье – патриархальные, а во внесемейных отношениях между полами – охотника и дичи, донжуана и его «жертв». В американских кампусах последней трети двадцатого века сексуальная охота, донжуанизм в значительной степени потеряли значение, уступили место свободному и равноправному сексуальному партнерству. И внебрачное сожительство, и одноразовая сексуальная встреча утратили характер незаконной игры, моральной девиации.
Фармакологически победа сексуальной революции обеспечивалась изобретением надежных противозачаточных пилюль, идеологически – феминизмом, хотя в теоретическом феминизме, озабоченном политическими и экономическими проблемами, пропаганды «естественной» свободы сексуальных отношений как раз нет. В русском языке, с его грамматическими родами, принято говорить о «феминистках». Но на Западе, где философия феминизма так широко распространилась после 1960-х годов, отсутствие грамматического рода удачно совпадает с идеологической реальностью – идеи феминизма глубоко усвоены не только большинством женщин, но и едва ли не большинством мужчин в образованных слоях населения. Когда Бродский на вопрос журналиста, как он себя чувствует в качестве преподавателя в женском колледже, неосторожно брякнул: «Как лиса в курятнике», – возмущенные письма пришли в редакцию от мужчин. «Любой преподаватель, который смотрит на своих студентов с подобным сексистским и хищническим умонастроением, должен быть лишен права на профессию», – писал некий Джордж Клауиттер из штата Висконсин[461].
Негодование, хотя Бродский и сам его спровоцировал, было не по адресу. Если бы лирический текст поддавался прямому переводу в политический дискурс, то Бродского можно было бы уличить в радикальном феминизме. Согласно центральному положению феминизма, женщина должна самоидентифицироваться не как объект мужской страсти, не как жена, «опора», «помощник» и даже не как мать, а как абсолютно автономная личность, свободный и равноправный участник любовного или брачного союза. В стихотворении «Я был только тем, чего...», подводящем итог книге любовной лирики «Новые стансы к Августе», как раз лирический герой, мужчина, поставлен в зависимое от женщины положение: сначала «смутный облик», он