Думается, Николай Степанович раскрывал Ларисе свое стремление к симфонии религии и искусства, которое воплотилось в замысле «Гондлы». Он считал, что высшая стадия в искусстве начинается тогда, когда появляется стойкое сознательное движение в сторону религии: «Только тогда и должно писать. И обязательно появится читатель-друг, который будет так вчитываться, как будто он сам создает произведение вместе с автором».
Глуховатым, слегка тянущим слова голосом, в замедленном, веском тоне, то есть в своей обычной манере говорить, Николай Степанович делился со своей спутницей мыслями: «Поэт, понявший „трав неясный запах“, хочет, чтобы то же стал чувствовать и читатель. Ему надо, чтобы всем „была звездная книга ясна“ и „с ним говорила морская волна“. Поэтому поэт в минуты творчества должен быть обладателем какого-нибудь ощущения, до него не осознанного и ценного… Ему кажется, что он говорит свое последнее и самое главное, без познания чего не стоило на земле и рождаться».
Владислав Ходасевич в книге «Державин» тоже приоткрыл похожие стороны творческого состояния: «В жизни каждого поэта бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком. Эта минута неизъяснима и трепетна как зачатие».
И Лариса могла поделиться с Гумилёвым своими необычными мгновениями, которые вели к откровению. В Москве, куда Лариса ездила по делам распространения журнала, чтобы скоротать время до обратного поезда, она зашла в кинотеатр. Произошедшее там она сохранила в автобиографическом романе:
«Когда в наступившей темноте замелькала белая пленка кинематографа, Ариадна широко и радостно вздохнула: точно ее корабль вышел в море и сзади потухли последние огни. А музыка все играла в темноте, громкая, бессмысленно радостная и бархатная. Упиваясь зрелищем какой-то нелепой сцены, свежестью и брызгами океана, состоящего из ложного света и ложной тени… Ариадна забыла себя, свой дом и восьмичасовой поезд. Все было в ней: и глубочайшая темнота этой залы, и грузный балкон, нависший над креслами косым, безобразным и величественным углом, и лживые, голые украшения стен, и живые глыбы всех тел, прижатых в темноте друг к другу, и, наконец, напряженный, магический, безмерно чужой всему человеческому и телесному, голубой столб света, наискось прорезающий невыносимые сумерки испарений. Столб небесного огня, яркий, прямой и холодный, как зимняя луна. Никогда еще Ариадна так не чувствовала всей темноты и сияния, спрятанного в ее крови. Они вдруг оба проснулись… У людей, живущих чисто интеллектуальными интересами, немое пробуждение духа заменяет собой животную весну. Как гроза без грома и освежающих дождей, оно проносится над темными полями души, рушит и живит, но только отвлеченные понятия, только идеи, живущие и воюющие в своем безвоздушном, в своем несуществующем и все же божественном реальном небе.
Ариадна сидела на своем месте совсем разбитая, слабая и потерянная. Было ей точно в детстве, в церкви, когда вдруг среди дыма и мерцаний одним, всегда страшным толчком открываются золотые ворота, из-за них является будущее в бесконечном отдалении и глухая дорога, на минуту озаренная экстатическими, отвесными лучами… Ей понадобилось полтора часа на то, чтобы… далеко уйти от своего вчера, чуть не забыть сегодня, едва не погрузиться в крутящуюся воронку совершенно новой и неизвестно куда текущей жизни».
Одну из возможных тем Николая Степановича и Ларисы отразила в письме Валерию Брюсову Зинаида Гиппиус (описывая, как юный Гумилёв по рекомендации Брюсова, своего учителя, пришел к ней и Мережковскому, знакомиться):
«Какая ведьма сопряла вас с ним? Мы прямо пали. 20 лет, … сентенции – старые, нюхает эфир (спохватился!) и говорит, что он один может изменить мир.
– До меня были попытки. Но неудачные. Будда, Христос».
Пути молодых поэтов нередко начинаются с бездн. Из самых страшных, к счастью, Николай Гумилёв выскочил. И следовал своему девизу: «Будь, как Бог: иди, плыви, лети!» Движение он выделял в мистическом значении; оно связывало в нечто целое разнородные противоположности.
С 19 августа Николай Степанович вновь был в Петрограде, где до 25 октября сдавал 15 экзаменов на получение офицерского чина – корнета. Не сдал и остался прапорщиком. Ему не хватило времени или терпения дождаться возможности встретиться с Ларисой, и он посылает по почте посвященное ей стихотворение, датированное 23 сентября (1916). Письмо ушло из комнаты, которую он снял в квартире 14 дома 31 по Литейному проспекту, на Большую Зеленину. На конверте надпись: «Ее высокородию Ларисе Михайловне Рейснер».
Если не ошибаюсь, стихи, обращенные к возлюбленной, которые нельзя перепосвятить другим, Гумилёв писал только Ахматовой. В отличие от серьезных «ахматовских» стихов, в этом – игра:
«Эмали и камеи» – книга французского поэта Теофиля Готье, переведенная Н. Гумилёвым в 1912 году, «Колчан» – его собственный сборник.
НА КОВРЕ-САМОЛЕТЕ
Но идешь ты к раю По моей мольбе.
Это так, я знаю, Я клянусь тебе.
В доме 31 на Литейном проспекте, где на два месяца поселился Николай Степанович, когда сдавал экзамены, в квартире 12 жила Мария Попова, дочь Александра Бенуа. Ее имя фигурировало в деле Гумилёва и так называемой «Петроградской боевой организации» (об этом сообщил в 2003 году в серии радиопередач «Безымянные дома» В. Недошивин).
Как у Гумилёва хватало сил, внимания на такую прорву знакомств и более близких связей?! Ирина Одоевцева видела однажды, как, придя домой на Преображенскую улицу (дом 5, квартира 2), он упал в единственное приличное зеленое кресло совершенно обессиленный, бледный. Чтобы не смущать его, Одоевцева принялась рассматривать книги на полках. Через короткое время Гумилёв уже был на ногах. Он мог жить только в эпицентре событий и среди людей. Осип Мандельштам тоже не терпел одиночества и забывал о нем только тогда, когда рождались стихи. Может быть, в непереносимости одиночества кроется одна из причин мощной работоспособности Гумилёва? К тому же он поражал всех изумительной памятью, с ходу запоминал тексты страницами. Но офицерских экзаменов, однако, не сдал. Когда ему было готовиться, имея нескольких возлюбленных, участвуя в калейдоскопе событий поэтической жизни, работая над теорией стихосложения, «интегральной поэтикой»? Творческая и любовная энергия, по сути, одна и та же.
До отъезда на фронт оставался еще месяц, встречи с Ларисой продолжались.
Продолжение бесед
Мы должны расширить границы нашего сердца, постоянно вслушиваясь в его голос.
О Ларисе Рейснер этого времени оставил записки писатель Лев Вениаминович Никулин, публиковавший стихи в «Рудине». Когда Лариса бывала в Москве, он сопровождал ее по всем учреждениям. Никулин был поражен ее красотой и странным контрастом между музыкальным, нежным голосом, мелодичным, девичьим, хрустальным смехом, сияющими глазами и – резкостью суждений: «Лариса Рейснер рассуждала, действовала, не поддаваясь эмоциям, а обдуманно, хотя смело и решительно – у нее был мужской склад ума. Выражалась она тоже по-мужски, даже