– Чего, чего говоришь?
– Сейчас подаю.
И так далее.
Пенский умирал со смеху, слушая эти нехитрые представления, и заставлял нас повторять их много раз.
Он останавливался в «номерах для приезжающих» вдовы Поповой и каждый день с утра приходил к отцу, садился у катка, покуривал, строил планы.
– Заказал, Вася, афиши в типографии Бернштейна в три краски, с раскатом: сверху красный цвет, посередке лиловый, внизу синий. Отлично будет.
– Все на шик, все на выхвалку, – говорит отец неодобрительно. – Ну, а как теперь насчет «от лукавого»?
Отец выразительно щелкает себя по глотке.
– Дал зарок, Вася, а ну ее к дьяволу! Пора за ум взяться.
– Ну, смотри держись! А то знаешь, как свинья зарекалась кой-чего есть, да не вытерпела. А ты бы, пока заказов у тебя нет, снял нас на карточку.
– Подожди, Вася, дай распаковаться.
Скоро на заборах в городе появились напечатанные тремя красками афиши Пенского. В них доводилось до сведения почтеннейшей публики, что в ближайшее время откроется
Пенский весь в хлопотах. Он снимает помещение, закупает тес для ателье, торгуется с плотниками. Но хозяйские радости тешат его недолго и скоро надоедают ему.
В шляпе набекрень, с запахом дорогих папирос и коньяку заявлялся он вдруг, нагруженный кульками со снедью, бутылками, конфетами, пряниками, орехами. Отец смотрел с осуждением на это мотовство:
– Не выйдет из тебя хозяин, Виктор Степанович, – собираешь крохами, а тратишь ворохами.
– Брось ворчать, Вася, попразднуем!
– Что за праздники? Иваны Бражники? Или алырники-именинники да лодыри с ними?
– Ну, ну, возьми папиросочку!
– Папиросы Дюбек, от которых сам черт убег? Нет, уж я лучше своего расейского. – И отец закуривал козью ножку.
Не встречая у отца сочувствия, Пенский шел в мастерскую к матери, где у большого стола под лампой-«молнией» сидели за работой девушки, и, становясь в позу, декламировал:
Он высыпал конфеты и орехи из своих кульков на стол:
– Вот вам гостинец, а вы мне за это спойте.
– Да что спеть-то?
– Ну небось сами знаете, мою любимую: «Жену ямщика».
Все делают вид, что даже и не замечают гостинцев, рассыпанных на столе, а бойкая насмешница Даша Казанцева говорит без улыбки, не поднимая глаз от работы: «Ой, батюшки светы, эдакая страсть да к ночи! Лучше мы вам споем чего повеселее!»
– Нет, нет, не надо веселого! «Жену ямщика», ну пожалуйста!
Пенский ложится в углу на кушетку и закрывает глаза в предвкушении сердцещипательной песни. Певицы перемигиваются и начинают вдруг громко и визгливо:
Пенский вскакивает, морщась, как от боли:
– Не надо, не надо, ради бога!
Он укладывается снова, закуривает папироску, заводит глаза, и вот Даша запевает низким грудным голосом:
– Вот это хорошо, вот за это спасибо, – бормочет Пенский.
Песня длинная, жалобная; мелодия в ней тоскливая, монотонная, заунывная, как вой зимней вьюги. Стук в сенях – появляется вестник:
Минута патетическая, у певиц на глазах слезы. Бородатый Пенский рыдает в три ручья, закрыв лицо рукой и по-детски всхлипывая.
Песня кончена. Пенский пытается закурить намокшую от слез папироску и с досадой бросает ее. Девочки смущены и горды действием своего искусства: от их пения плачет большой бородатый мужчина.
После этого Пенский исчезает надолго. Иногда он появляется, шумный и пьяный, со своими кульками и бутылками и пропадает снова, пока не растрясет все свои капиталы по трактирам.