– Покажите, пожалуйста, письмо Толстого, – попросил я.
Он достал скромный листочек. Простая линованая бумага, уже протертая на сгибах. Проволочный крупный почерк. Слов я не разобрал.
Первая глава философского трактата называлась «О значении моральной проблемы». Затем шли главы, излагающие философские системы XVIII–XIX веков, начиная с Бентама. Глав было много, и я надолго был обеспечен работой. Беда только в том, что теперь целый день приходилось корпеть за перепиской, и к Федору Антоновичу мне удавалось вырваться лишь ненадолго вечером.
– Ну что, сыт философией? – интересуется Федор Антонович. Он, кажется, недолюбливает учителя- философа да и трактат его ценит невысоко.
VIII
Наступил 1905 год. В доме страхового агента появилось множество новых людей. Толстый, веселый землемер, ходивший в вышитой русской рубашке, особенно пришелся ко двору и в спорах всегда держал руку Федора Антоновича. Философ-учитель и Архелая составляли другую партию. Приходили какие-то люди в синих косоворотках и широких кожаных поясах – эти не маячили на глазах, а шли с Федором Антоновичем в его кабинет и потом исчезали незаметно. По рукам ходили новые номера сатирических журналов «Пулемет», «Зритель», «Жупел», «Жало», «Стрелы», замелькали названия новых газет, дотоле неведомых. Федор Антонович ходил в эти дни веселый, как живою водой спрыснутый.
– Смотри, Николай, вот он – «Его рабочее величество пролетарий всероссийский!» – Он показывает мне рисунок в «Пулемете» с этой вызывающей подписью.
Карикатуры в журналах ошеломляли неслыханной дерзостью. «Орел-оборотень, или Политика внешняя и внутренняя» – называлась карикатура в «Жупеле», смотришь прямо – двуглавый орел, а переверни рисунок – царь в короне показывает голый зад. Было жутко и непривычно, что так издеваются над царем, которого еще вчера вся Россия считала земным богом.
В это время я впервые услышал о Герцене, о «Народной воле», о социал-демократах, прочитал «Подпольную Россию» Степняка-Кравчинского и «Записки революционера» Кропоткина. Однако я мало еще разбирался в политических разногласиях. Когда на выборах в Государственную думу депутатом прошел философ-учитель, Федор Антонович был недоволен и говорил, что победило «пустоутробие», – он любил это щедринское словечко.
– Но почему, почему, Федор Антонович, ведь он тоже симпатичный?
– Видишь ли, он в трех соснах заблудился, да нет, ты в этом не разберешься, ты вон даже Железнова не осилил.
Что правда, то правда – толстую «Политическую экономию» Железнова я принимался читать, но застрял на первой главе.
IX
Агафон учится теперь в гимназии в Пензе и приезжает только на каникулы. У Зои Аркадьевны живут «на хлебах» обе сестры Нароковы, учатся в гимназии Янович. Со старшей – Ольгой, бойкой, огненной девочкой, – мы давно на «ты», но Нюрочка держится со мной чинно и недоступно. Из шумной столовой она уводит меня в пустую гостиную. В гостиной темно, на полу лунные квадраты. Нюрочка открывает окно и говорит шепотом:
– Давайте смотреть на луну. Ни слова, ни звука, ни движения.
И мы сидим у окна безмолвно рядом, но не касаясь друг друга. Нюрочка не позволяет даже взять ее за руку. Иногда меня разбирает смех, но Нюрочка только бровью поведет и не взглянет даже. Сказано: смотреть на луну. Вообще она держит меня в строгости, то милостива, то сунет записку: «Мы не должны встречаться три дня», и я подчиняюсь, не хожу и даже о резонах не спрашиваю.
А с Федором Антоновичем у нас все чаще вспыхивали разногласия во вкусах. Однажды я принес ему показать номер журнала с рисунками Врубеля. Врубеля я только что открыл и восхищался им безмерно. Федор Антонович смотрел на снимки с явным неодобрением, с возмущением даже.
– Какая чушь, какая галиматья, эк куда тебя заносит, Николай, – повторял он, качая головой.
Наткнувшись на рисунок «Бессонница», изображавший смятую постель, он расхохотался, схватил старый конверт, нарисовал на нем ночной горшок и бумажку возле и надписал: «Расстройство желудка». Я ушел, оскорбленный в лучших своих чувствах.
Политическая оттепель продолжалась недолго. Женскую гимназию у Янович отобрали в казну и прислали начальницей строгую толстую мадам, которой повсюду мерещились завитые локоны у гимназисток, и она всех кудрявых девочек водила к крану и собственноручно мочила им волосы – проверяла: завивка или природные кудри?
Открыли наконец и для мальчиков реальное училище, в которое поступил и я.
Учителя реального училища ходили все в форменных мундирах, были приличные и скучные чиновники. По воскресеньям нас, реалистов, парами стали гонять к обедне. Педеля таскались по квартирам иногородних учеников, живших «на хлебах», рылись в сундучках, искали прокламации, которые в ту пору, размноженные на гектографе, появились во множестве.
Теперь я уже не занимаюсь перепиской. После школьных занятий, едва пообедав дома, я бегу на уроки к мальчишкам-двоечникам и повторяю с ними «зады». Учителя строгие, двоек бездна, и моя репетиторская практика все растет. Возвращаюсь домой в одиннадцатом часу и едва успеваю готовить собственные уроки.
Репетиторством я порядочно зарабатываю и имею возможность выписывать по каталогам книжки из Москвы. У меня на полке ряд монографий о Гойе, Россетти, Клингере, Ponce, Бердслее. Я больше не хожу их показывать Федору Антоновичу и в одиночку переживаю радости открытия «нового искусства». Я знаю, что мой выбор ему не понравится.
X
Мои визиты к Федору Антоновичу случаются все реже. Девочки Нароковы не живут там больше: их шалый папаша из-за чего-то не поладил с Федором Антоновичем, стал страховаться в обществе «Саламандра» и дочерей перевел на другую квартиру.