пожаловали, тогда-то бы мехов у нас!..'
Меня даже зло взяло. Я не знал, как быть. 'Надо послать к одному старику, – посоветовали мне, – он, бывало, принашивал меха в лавки, да вот что-то не видать…' – 'Нет, не извольте посылать', – сказал другой. 'Отчего же, если у него есть? я пошлю'. – 'Нет, он теперь употребляет…' – 'Что употребляет?' – 'Да‹~› вино-с. Дрянной старичишка! А нынче и отемнел совсем'. – 'Отемнел?' – повторил я. 'Ослеп', – добавил он.
Стало быть, нельзя и ехать, потому что нельзя ничего достать, купить? Всё можно: а tout malheur remde. Видя мое раздумье, один из жителей посоветовал обратиться к Алексею Яковличу, к Петру Федорычу или к Александру Андреянычу да Ксенофонту Петровичу: у них-де должны быть и дохи и медвежьи шкуры. 'Кто это Алексей Яковлич и Петр Федорыч?' – 'А вот они: здешние жители, один управляет тем, другой этим'. – 'Но я не имею удовольствия их знать…' А‹лексей› Я‹ковлич›, П‹етр› Ф‹едорыч› и А‹лександр› А‹ндреяныч› сами предупредили меня. Они начали с того, что позвали к себе обедать и меня и товарищей, и хотя извинялись простотой угощения, но угощение было вовсе не простое для скромного городка. У них действительно нашлись дохи, кухлянки и медвежьи шкуры, которые и были уступлены нам на том основании, что мы проезжие, что у нас никого нет знакомых, следовательно, все должны быть знакомы; нельзя купить вещи в лавке, следовательно, надо купить ее у частного, не торгующего этим лица, которое остается тут и имеет возможность заменить всегда проданное.
Но ведь этак, скажут мне, не напасешься вещей, если каждый день будут являться проезжие, и устанешь угощать: оно бестолково. Если каждый день будут проезжие, тогда будет и трактир; если явятся требования на меха, тогда не всё будут отсылать вверх, а станут торговать и здесь. В том-то и дело, что проезжие в Якутске – еще редкие гости и оттого их балуют пока. Но долго ли это будет? сомневаюсь. Еще несколько лет – и если вы приедете в Якутск, то, пожалуй, полиция не станет заботиться о квартире для вас, а вы в лавке найдете, что вам нужно, но зато, может быть, не узнаете обязательных и гостеприимных К‹сенофонта› П‹етровича›, П‹етра› Ф‹едорыча›, А‹лексея› Я‹ковлича› и других.
Вот теперь у меня в комнате лежит доха, волчье пальто, горностаевая шапка, беличий тулуп, заячье одеяло, торбасы, пыжиковые чулки, песцовые рукавицы и несколько медвежьих шкур для подстилки. Когда станешь надевать всё это, так чувствуешь, как постепенно приобретаешь понемногу чего-то беличьего, заячьего, оленьего, козлового и медвежьего, а человеческое мало-помалу пропадает. Кухлянка и доха лишают употребления воли и предоставляют полную возможность только лежать. В пыжиковых чулках и торбасах ног вместе сдвинуть нельзя, а когда наденешь двойную меховую шапку, или, по-здешнему, малахай, то мысли начинают вязаться ленивее в голове и одна за другою гаснут. Еще бы что-нибудь прибавить, так, кажется, над вами того и гляди совершится какая-нибудь любопытная метаморфоза.
Всё это надевается в защиту от сорокаградусного мороза. 'Сорок градусов! – повторил я, – у нас когда и двадцать случится, так по городу только и разговора, что о погоде: забудут всякие и политические и литературные новости'. – 'У вас двадцать хуже наших сорока', – сказал один, бывавший за Уральским хребтом. 'Это отчего?' – 'От ветра: там при пятнадцати градусах да ветер, так и нехорошо; а здесь в сорок ничто не шелохнется: ни движения, ни звука в воздухе; над землей лежит густая мгла; солнце кровавое, без лучей, покажется часа на четыре, не разгонит тумана и скроется'. – 'Ну а вы что?' – 'А мы – ничего, хорошо; только дышать почти нельзя: режет грудь'. – 'Вы что делаете в эти морозы?' – спросил я одну барыню. 'Визиты, – говорит, – делаем'. – 'Что вы!..' – 'Да как же? а в Рождество, в Новый год: родные есть, тетушка, бабушка, рассердятся, пожалуй, как не приедешь'.
Впрочем, здесь, как я увидел после, и барыня, и кучер, и лошадь – все
'В чем же вы ездите, в дохе и в малахае?' – спросил я ее. 'Нет, в шляпках, в салопах'. – 'Конечно, не в таких салопах, которые носят барыни в Петербурге и которые похожи на конфектные бумажки, так что не слыхать, есть ли что на плечах или нет! Верно, здесь кроют их байкой или сукном?'
А оказалось, что в таких же: 'Материей, – говорит, – крыты'.
Несмотря, однако ж, на продолжительность зимы, на лютость стужи, как всё шевелится здесь, в краю! Я теперь живой, заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к жизни спящие силы. Изменяется вид и форма самой почвы, смягчается стужа, из земли извлекается теплота и растительность – словом, творится то же, что творится, по словам Гумбольдта, с материками и островами посредством тайных сил природы. Кто же, спросят, этот титан, который ворочает и сушей и водой? кто меняет почву и климат? Титанов много, целый легион; и все тут замешаны, в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне – все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и так же не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне. Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев жить и молиться – и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее и теперь хотят возвратить Творцу плод от брошенного Им зерна. А создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…
Я не уехал ни на другой, ни на третий день. Дорогой на болотах и на реке Мае, едучи верхом и в лодке, при легких утренних морозах, я простудил ноги. На третий день по приезде в Якутск они распухли. Доктор сказал, что водой по Лене мне ехать нельзя, что надо подождать, пока пройдет опухоль.
Через неделю мне стало лучше; я собрался ехать. 'Куда вы? как можно! – сказали мне, – да теперь вы ни в каком разе не поспеете добраться водой: скоро пойдет шуга'. – 'Что это такое шуга?' – 'Мелкий лед; тогда вы должны остановиться и ждать зимнего пути где-нибудь на станции. Лучше вам подождать здесь'. – 'А берегом?' – спросил я. 'Горой ехать? помилуйте! почта два раза в год в распутицу приходит горой, да и то мучится, бьется. Ведь надо ехать верхом по утесам, через пропасти, по узеньким тропинкам. А вы еще с больными ногами! Лучше подождите: всего каких-нибудь два месяца…'
'Два месяца! Это ужасно!' – в отчаянии возразил я. 'Может быть, и полтора', – утешил кто-то. 'Ну нет: сей год Лена не станет рано, – говорили другие, – осень теплая и ранний снежок выпадал – это верный знак, что зимний путь нескоро установится…'
Опухоль в ногах прошла, но также прошла и всякая возможность ехать до зимы. Я между тем познакомился со всеми в городе; там обед, там завтрак, кто именинник, не сам, так жена, наконец, тетка. Для вас, не последних гастрономов, замечу, что здесь есть превосходная рыба – нельма, которая играла бы большую роль на петербургских обедах. Она хороша и разварная, и в пирогах, и в жарком, да и везде; ее также маринуют. Есть много отличной дичи: рябчики, куропатки и тетерева – ежедневное блюдо к жаркому. Но коренные жители почти совсем не едят кур и телятины, как в других местах некоторые не едят, например, зайцев. Зелени тоже мало, кроме капусты и огурцов. Вина дороги: шампанское продается по 6 и 7 руб. сер. бутылка; зато хороши наливки.
Обычаи здесь патриархальные: гости пообедают, распростятся с хозяином и отправятся домой спать, и хозяин ляжет, а вечером явятся опять и садятся за бостон до ужина. Общество одно. Служащие, купцы и жены тех и других видятся ежедневно и… живут все в больших ладах.
Я заикнулся на этих словах не потому, чтоб они были несправедливы, а потому, что, пробегая одну книгу о Якутске ('Поездка в Якутск'), я прочел там совсем противное о якутском обществе. Автор жалуется на господствующую будто бы здесь страсть к ябедничеству (стр. 126), на недостаток веселости в собраниях, на общее друг к другу недоверие и т. п. Не знаю, что сказать: я ничего этого не видал, напротив, кажется. Впрочем, не спорю: тогда (в 1832 г.) могло быть и так. Физиономия маленького города изменяется легко: это зависит от обстоятельств, от того, что за люди первенствуют в обществе. Что касается меня, я нашел много живости и разговоров на обедах; недоверия не заметил: все кушают с большою доверчивостью и говорят без умолку. Почти ежедневно собираются друг у друга, потому что кружок очень невелик. В приведенной книге даже сказано, что будто приглашенные вечером гости, просидев часу до второго, возвращаются домой к своему ужину. Теперь это не так: попробуйте уехать без ужина, тихонько, так хозяева на крыльце за полу поймают. Я, по своей привычке не ужинать, часто затруднялся, как увернуться от этого, и кончал тем, что ужинал.
Сплетни, о которых тоже говорит автор книги, до меня не доходили, конечно, потому, что я проезжий и не мог интересоваться ими. Автор прав, сказавши, что сплетни составляют общую принадлежность маленьких городов. Но полно – маленьких ли только? В больших их меньше слышно оттого, что не