– Какая благодать! – твердил я, ложась, как на берегу, дома, на
Чуть ли не грезилось мне тогда во сне, что мы дальше не пошли, а так на мели и остались, что морское начальство в Петербурге соскучилось ждать, когда мы сдвинемся, и отложило экспедицию и что мы все воротились домой безмятежно спать на незыблемых ложах.
Но под утро, сквозь сон, я услышал звук боцманских свистков, почувствовал, как моя койка закачалась подо мной и как нас потащил могучий 'городовой', пароход из Копенгагена. Тогда, кажется, явился и лоцман.
На другой день, когда вышли из Зунда, я спросил, отчего все были в такой тревоге, тем более что средство, то есть Копенгаген и пароход, были под рукой? Тогда только объяснили мне техническую сторону дела: что значит, когда судно 'приткнется' к мели. Прежде всего, даже легкое приткновение что-нибудь попортит в киле или в обшивке (у нашего фрегата действительно, как оказалось при осмотре в Портсмутском доке, оторвалось несколько листов медной обшивки, а без обшивки плавать нельзя, ибо-де к дереву пристают во множестве морские инфузории и точат его), а главное: если бы задул свежий ветер и развел волнение, тогда фрегат не сошел бы с мели, как я, по младенчеству своему в морском деле, полагал, а разбился бы в щепы!
'И опять-таки мы всё воротились бы домой! – думал я, дополняя свою грезу: берег близко, рукой подать; не утонули бы мы, а я еще немного и плавать умею'. Опять неопытность! Уметь плавать в тихой воде, в речках, да еще в купальнях, и плавать по морским, расходившимся волнам – это неизмеримая, как я убедился после, разница. В последнем случае редкий матрос, привычный пловец, выплывает.
Таким образом 'опасная' минута, продолжавшаяся ночь, была мною вовсе не замечена.
Но не на море только, а вообще в жизни, на всяком шагу, грозят нам опасности, часто, к спокойствию нашему, не замечаемые. Зато, как будто для уравновешения хорошего с дурным, всюду рассеяно много 'страшных' минут, где воображение подозревает опасность, которой нет. На море в этом отношении много клеплют напрасно, благодаря 'страшным', в глазах непривычных людей, минутам. И я бывал в числе последних, пока не был на море.
Впрочем, нельзя сказать, чтобы и сами моряки были вовсе нечувствительны ко всем случайностям, постигающим плавателей. Не из камня же они: люди – везде люди, и искренний моряк – а моряки почти все таковы – всегда откровенно сознается, что он не бывает вполне равнодушен к трудным или опасным случаям, переживаемым на море. Бывает у моряка и тяжело, и страшно на душе, и он нередко, под влиянием таких минут, решается про себя – не ходить больше в море, лишь только доберется до берега. А поживши неделю-другую, месяц на берегу, – его неудержимо тянет опять на любимую стихию, к известным ему испытаниям.
Но моряк, конечно, не потревожится никогда пустыми страхами воображения и не поддастся мелочным и малодушным опасениям на каждом шагу, по привычке к морю с ранней молодости.
III
По приходе в Англию забылись и страшные, и опасные минуты, головная и зубная боли прошли, благодаря неожиданно хорошей для тамошнего климата погоде, и мы, прожив там два месяца, пустились далее. Я забыл и думать о своем намерении воротиться, хотя адмирал, узнав о моей болезни, соглашался было отпустить меня. Вперед, дальше манило новое. Там, в заманчивой дали, было тепло и ревматизмы неведомы.
Упомяну кстати о пережитой мною в Англии морально страшной для меня минуте, которая, не относясь к числу морских треволнений, касается, однако же, всё того же путешествия, и она задала мне тревоги больше всякой качки.
Адмирала с нами не было: он прежде фрегата уехал один в Англию делать разные приготовления к продолжительному плаванию и, между прочим, приобрел там шкуну 'Восток', для плавания вместе с 'Палладой', и занимался снаряжением ее и разными другими делами. В Петербурге я видел его мельком и уже на Портсмутском рейде явился к нему в качестве секретаря и последовал за ним в Лондон. Он сейчас же поручил мне написать несколько бумаг в Петербург, между прочим изложить кратко историю нашего плавания до Англии и вместе о том, как мы 'приткнулись' к мели, и о необходимости ввести фрегат в Портсмутский док, отчасти для осмотра повреждения, а еще более для приспособления к фрегату тогда еще нового водоопреснительного парового аппарата.
Он мне показал бумаги, какие сам писал до моего приезда в Лондон. Я прочитал и увидел, что… ни за что не напишу так, как они написаны, то есть таким строгим, точным и сжатым стилем: просто не умею!
'Зачем ему секретарь? – в страхе думал я, – он пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я – лишний!' Мне стало жутко. Но это было только начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени самому писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
Самое худшее было впереди, когда я вернулся из Лондона в Портсмут и когда надо было излагать в рапорте историю плавания до Англии и причины ввода фрегата в док. Я думал, что это ровно ничего не значит. Я помнил каждый шаг и каждую минуту – и вот взять только перо да и строчить привычной рукой: было, мол, холодно, ветер дул, качало или было тепло, вот приехали в Данию… (Боже вас сохрани сказать когда-нибудь при моряке, что вы на корабле 'приехали': покраснеют! 'Пришли', а не 'приехали'!) Нет, вижу, не клеится. Ничего не выходит. 'А вы возьмите, – говорят мне, – шканечный журнал, где шаг за шагом описывается всё плавание'. Кроме того, я взял еще книги и бумаги подобного содержания. Погляжу в одну, в другую бумагу или книгу, потом в шканечный журнал и читаю: 'Положили марсель на стеньгу', 'взяли грот на гитовы', 'ворочали оверштаг', 'привели фрегат к ветру', 'легли на правый галс', 'шли на фордевинд', 'обрасопили реи', 'ветер дул NNO или SW'. А там следуют 'утлегарь', 'ахтерштевень', 'шкоты', 'брасы', 'фалы' и т. д., и т. д.
Этими фразами и словами, как бисером, унизан был весь журнал. 'Боже мой, да я ничего не понимаю! – думал я в ужасе, царапая сухим пером по бумаге, – зачем я поехал!'
Мне припомнилась школьная скамья, где сидя, бывало, мучаешься до пота над 'мудреным' переводом с латинского или немецкого языков, а учитель, как теперь адмирал, торопит, спрашивает: 'Скоро ли? готово ли? Покажите, – говорит, – мне, прежде нежели дадите переписывать…'
'Что я покажу?' – ворчал я в отчаянии, глядя на белую бумагу. Среди этих терминов из живого слова только и остаются несколько глаголов и между ними еще вспомогательный: много помощи от него!
В трехнедельный переезд до Англии я, конечно, слышал часть этих выражений, но пропускал мимо ушей, не предвидя, что они, в течение двух-трех лет, будут моей почти единственной литературой.
'Зачем я здесь? А если уж понесло меня сюда, то зачем я не воспользовался минутным расположением адмирала отпустить меня и не уехал? Ах, хоть бы опять заболели зубы и голова!' – мысленно вопил я про себя, отвращая взгляд от шканечного журнала.
Кроме этих терминов, целиком перешедших к нам при Петре Великом из голландского языка и усвоенных нашим флотом, выработалось в морской практике еще свое особое, русское наречие. Например, моряки говорят и пишут 'приглубый берег', то есть имеющий достаточную глубину для кораблей. Это очень хорошо выходит по-русски, так же как, например, выражение 'остойчивый', 'остойчивость', то есть прочное, надлежащее сиденье корабля в воде; 'наветренная' и 'подветренная' сторона или еще 'отстояться на якоре', то есть воспротивиться напору ветра и т. д. И таких очень много. Некоторые из этих выражений и подобные им, например 'вытравливать (вместо выпускать) канат или веревку' и т. п., просятся в русскую речь и не в морском быту.
Но зато мелькают между ними – очень редко, конечно, – и другие – с натяжкой, с насилием языка. Например, моряки пишут: 'Такой-то фрегат где-нибудь в бухте стоял 'мористо': это уже не хорошо, но еще хуже выходит 'мористее', в сравнительной степени. Не морскому читателю, конечно, в голову не придет, что 'мористо' значит близко, а 'мористее' – ближе к открытому морю, нежели к берегу.
Это 'мористо' напоминает двустишие какого-то проезжего (не помню, от кого я слышал), написанное им