лошадей.

Мы выехали по свежей утренней прохладе и проезжали по дороге между фермами, как между дачами, по зеленым холмам. Я забыл сказать, что накануне у одной дачи нам указали камфарное дерево. Мы вышли и нарвали себе несколько веток, с листьями и плодами, величиной с крупную горошину, от которых вдруг в экипаж разлился запах, напоминающий зубную боль и подушечки. Дерево не очень красиво; оно показалось мне похожим немного на нашу осину, только листья другие, продолговатые, толще и глаже; при трении они издавали сильный запах камфары. Ферстфельд останавливал наше внимание на живописных местах: то указывал холм, густо поросший кустарником, то белеющуюся на скате горы в рытвине ферму с виноградниками. Мы выходили из экипажей и бродили по сторонам, собирая кто каменья, кто травы или цветы. Между тем, приглядываясь к лошадям у нашего экипажа, я видел какую-то разницу, как будто одна лошадь не прежняя. 'Это не прежняя лошадь', – сказал я Вандику, который, в своей голубой куртке, в шляпе с крепом, прямо и неподвижно, с голыми руками, сидел на козлах. – 'Нет'. – 'Где же та?' – 'Променял'. – 'Разве эта лучше? Верно, она не ладит с другой, всё шалит дорогой'. – 'Выгодно променял, – с улыбкой сказал Вандик. – Я хотел выменять еще беленькую лошадку, very nice horse (славная лошадка)!' – прибавил потом. – 'Что ж не выменял?' – 'Не отдают; да не уйдет она от меня!' Эти шесть миль, которые мы ехали с доктором, большею частью по побочным дорогам, были истинным истязанием, несмотря на живописные овраги и холмы: дорогу размыло дождем, так что по горам образовались глубокие рытвины, и экипажи наши не катились, а перескакивали через них. Надо отдать справедливость Вандику: он в искусстве владеть вожжами стоит если не выше, то так же высоко, как его соименник в искусстве владеть кистью. Вот гора и на ней три рытвины, как три ветви, идут в разные стороны, а между рытвинами значительный горб – это задача. Как бы, кажется, не поломать тут колес и даже ребер и как самым мирным лошадям не потерять терпение и не взбеситься, карабкаясь то на горб, то оступаясь в яму? Может быть, оно так бы и случилось у другого кучера, но Вандик заберет в руки и расположит все вожжи между полуаршинными своими пальцами и начнет играть ими, как струнами, трогая то первую, то третью или четвертую. От этих искусных маневров две передние лошади идут по горбу, а рытвина остается между ними; если же они и спускаются в нее, то так тихо и осторожно, как будто пасутся на лугу. Иногда им приходится лепиться по косогору налево, а экипаж спускается с двумя другими лошадьми в рытвину направо и колышется, как челнок, на гладких, округленных волнах. И это поминутно. Когда мы стали жаловаться на дорогу, Вандик улыбнулся и, указывая бичом на ученую партию, кротко молвил: 'А капитан хотел вчера ехать по этой дороге ночью!' Ручейки, ничтожные накануне, раздулись так, что лошади шли по брюхо в воде. Солнце всходило высоко; утренний ветерок замолкал; становилось тихо и жарко; кузнечики трещали, стрекозы начали реять по траве и кустам; к нам врывался по временам в карт овод или шмель, кружился над лошадьми и несся дальше, а не то так затрепещет крыльями над головами нашими большая, как птица, черная или красная бабочка и вдруг упадет в сторону, в кусты.

Зеленый только было запел: 'Не бил барабан…', пока мы взбирались на холм, но не успел кончить первой строфы, как мы вдруг остановились, лишь только въехали на вершину, и очутились перед широким крыльцом большого одноэтажного дома, перед которым уже стоял кабриолет Ферстфельда. Кругом нас расположены были строения, сараи и разные службы. Налево от дому, по холму, идет довольно большой сад, сзади дома виноградники, и тоже сад, дальше дикие кусты. Это была голландская ферма Эльзенборг, принадлежащая приятелю доктора.

Ферстфельд пошел в дом, а мы остались у крыльца. Чрез минуту он возвратился с хозяином и приглашал нас войти. На пороге стоял высокий, с проседью, старик, с нависшими бровями, в длинной суконной куртке, закрывавшей всю поясницу, почти в таком же длинном жилете, в широких нанковых, падавших складками около ног панталонах. От дома и от него так и повеяло Поль Поттером, Миерисом, Теньером. Он, протянув руку, стоял, не шевелясь, на пороге, но смотрел так кротко и ласково, что у него улыбались все черты лица. На крыльце лежало бесчисленное множество тыкв; шагая между ними, мы добрались до хозяина и до его руки, которую потрясли все по очереди.

Наконец мы у голландского фермера в гостях, на Капе, в Африке! Сколько описаний читал я о фермерах, о их житье-бытье; как жадно следил за приключениями, за битвами их с дикими, со зверями, не думая, что когда-нибудь… Мы вошли в большую залу, из которой пахнуло на нас прохладой. В дверях гостиной встретили нас три новые явления: хозяйка в белом чепце, с узенькой оборкой, в коричневом платье; дочь, хорошенькая девочка лет тринадцати, глядела на нас так молодо, свежо, с детским застенчивым любопытством, в таком же костюме, как мать, и еще какая-то женщина, гостья или родственница. Они знаками пригласили нас войти в гостиную. Я не верил глазам: ужели это фермер, крестьянин? Гостиная была еще больше залы; в ней царствовал полумрак, как в модном будуаре; посреди стоял массивный, орехового дерева стол, заваленный разными редкостями, раковинами и т. п. предметами. По углам гнездились тяжелые, но красивые старинные диваны и кресла; посредине комнаты группировались крытые штофом козетки; не было уже шкапов и посуды. У окон и дверей висели плотные шелковые драпри из материй, каких не делают нынче; чистота была неимоверная: жаль было ступать ногами по этим лакированным полам. Я боялся сесть на козетку: на ней, кажется, никто никогда не сидел; видно, комнаты выметаются, чистятся, показываются гостям, потом опять выметаются и запираются надолго. Мы сначала молчали, разглядывая друг друга. Мы видели, что хозяева ни за что не начнут сами разговора.

Наконец Посьет заговорил по-голландски, извинялся в нечаянном и, может быть, нескромном посещении. Старик неторопливо, без уверений, без суеты, кротко возразил, что он 'рад таким гостям, издалека'. И видно, что в самом деле был рад. Боже мой! как я давно не видал такого быта, таких простых и добрых людей и как рад был бы подольше остаться тут! 'Что ж они, дадут ли завтракать? – с любопытством шепнул мне барон, – этого требует гостеприимство'. – 'Да ведь вы завтракали'. – 'Вы кофе называете завтраком – это смешно, – возразил он, – я разумею бифштекс, котлеты, дичь. Здесь, верно, дичи много и 'скотства' должно быть немало!' – заключил он, пародируя фразу нашего спутника Вейриха.

Из хозяев никто не говорил по-английски, еще менее по-французски. Дед хозяина и сам он, по словам его, отличались нерасположением к англичанам, которые 'наделали им много зла', то есть выкупили черных, уняли и унимают кафров и другие хищные племена, учредили новый порядок в управлении колонией, провели дороги и т. п. Явился сын хозяина, здоровый, краснощекий фермер лет двадцати пяти, в серой куртке, серых панталонах и сером жилете.

Он тоже молча перещупал нам всем руки. Отец с сыном предложили нам посмотреть ферму, и мы вышли опять на крыльцо. Тут только я заметил, каким великолепным виноградным деревом было оно осенено. Корень его уродливым, переплетшимся, как множество змей, стволом выходил из-под каменного пола и опутывал ветвями, как сетью, трельяж балкона, образуя густую зеленую беседку; листья фестонами лепились по решетке и стенам. Большие кисти винограда, как лампы, висели в разных местах потолка. Мы загляделись на дерево. 'Этому дереву около девяноста лет, – сказал хозяин, – оно посажено моим дедом в день его свадьбы'. – 'Зачем эта тыква здесь?' – спросили мы. – 'Это к обеду черным'. – 'А много их у вас?' – 'Нет, теперь всего двадцать человек, а во время работ нанимаем до сорока; они дороги. Англичане избаловали их и приучили к праздности. Они выработают себе, сколько надо, чтоб прожить немного на свободе, и уходят; к постоянной работе не склонны, шатаются, пьянствуют, пока крайность не принудит их опять к работе'. – 'У старика до тысячи фунтов стерлингов доходу в год', – шепнул нам Ферстфельд.

Мы с бoльшим вниманием стали смотреть на старика и его суконную куртку.

'Времена не совсем хороши для нас, – продолжал старик, – сбыта мало. Вот только и хорошо, когда война, как теперь'. – 'Отчего же так?' – 'Потребления больше: до двенадцати тысяч одного английского войска; хлеб и вино идут отлично; цены славные: всё в два с половиной раза делается дороже'. – 'Сколько на хорошей ферме выделывается вина в год?' – спросил я. – 'Около двухсот пип', – отвечал хозяин. (Пипу надо считать во 114 галлонов, а галлон – в 5 бутылок.) – 'Куда сбывается вино?' – 'Больше в Англию да немного в самую колонию и на острова, на Маврикий'. – 'Но почти весь испанский херес и портвейн идут в Англию, – заметил я, – что же делают из здешнего?' – 'Делают херес, портвейн, – сказал Ферстфельд, – потому что настоящего испанского вина недостает'. – 'Да ведь отсюда далеко возить, дорого обходится'. – 'От тридцати пяти до сорока дней на нынешних судах, особенно на паровых'.

Несмотря на отдаленность, здешнее вино, и с процессом подделки под испанские вина, все-таки обходится англичанам дешевле тех.

Мы пошли в сад. Виноград рассажен был на большом пространстве и довольно низок ростом. Уборка уже кончилась. Мы шли по аллее из каштанов, персиковых и фиговых деревьев. Всё было обнажено, только

Вы читаете Фрегат 'Паллада'.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату