мной, что хотела. Она мне всю душу переворачивала. Стоило ей пожелать, и я видел белое черным, а черное белым. Да что говорить, я любил ее! Она убедила меня, что мы никому ничего худого не делаем, а зато Жаку сколотим состояние, и я замолчал. Вечером мы приехали в какую-то деревню, и кучер, остановившись у постоялого двора, сказал, что тут мы заночуем. Мы вошли, и кого я там увидел? Этого негодяя Жермена с женщиной, на руках у которой был ребенок, завернутый точь-в-точь как наш. Как и мы, они ехали в графском экипаже. И тут у меня закралось подозрение. А что, если Клодина придумала про сговор с этой дамой, чтобы успокоить меня? С нее сталось бы. Голова у меня шла кругом. Ладно, я согласился на скверное дело, но только на это. И тогда я решил не спускать глаз с незаконнорожденного младенца, поклявшись в душе, что не дам себя облапошить. Весь вечер я держал его на коленях и для верности, чтоб не перепутать, повязал на него свой носовой платок. Но дело-то было очень здорово подготовлено. После ужина нам велели идти спать, и тут выяснилось, что на этом постоялом дворе всего две комнаты с двумя кроватями каждая. Все было заранее рассчитано. Хозяин сказал, что обе кормилицы лягут в одной комнате, а я и Жермен в другой. Понимаете, господин следователь? А ко всему прочему я заметил, что моя жена и этот негодяй слуга весь вечер тайком обменивались знаками. Я был вне себя. Во мне заговорила совесть, которую прежде я заставлял молчать. Я понял, что поступал бесчестно, и на все корки ругал себя. Скажите, ну как это мошенникам удается, что разум честного человека поворачивается, словно флюгер, куда велит ветер их мошеннических замыслов?
В ответ г-н Дабюрон так стукнул кулаком по столу, что чуть не развалил его.
Леруж заторопился:
— Я отказался наотрез, прикинувшись, будто из ревности боюсь даже на минуту оставить жену. Пришлось им уступить. Та кормилица пошла укладываться первая, а мы с Клодиной чуть позже. Жена разделась и легла в постель с нашим сыном и с воскормленником, а я не стал раздеваться. Под предлогом, будто боюсь придавить малыша, ежели лягу, я устроился на стуле у кровати, решив не смыкать глаз и всю ночь нести вахту. Я задул свечку, чтобы женщины могли заснуть, у меня же сна не было ни в одном глазу: мысли не давали спать. Я сидел и думал, что сказал бы отец, если бы узнал, во что я впутался. Около полуночи я услыхал, что Клодина зашевелилась. Я затаил дыхание. Может, она хочет поменять младенцев? Теперь-то я знаю, что нет, но тогда же я не знал. Я освирепел, схватил ее за руку, стал колотить, притом не на шутку, и высказал все, что у меня накипело на сердце. Кричал я во весь голос, точно у себя на корабле в бурю, ругался, как каторжник, одним словом, поднял страшный шум. Вторая кормилица вопила, словно ее режут. Услышав этот переполох, прибежал Жермен со свечой. Я увидел его, и это меня доконало. Не соображая, что делаю, я выхватил из кармана складной нож, который всегда ношу с собой, схватил проклятого ублюдка и резанул его по руке, сказав: «Теперь уж, коли его подменят, я буду точно знать. У него теперь отметина на всю жизнь».
Леруж замолчал не в силах больше говорить.
Капли пота блестели у него на лбу, сползали по щекам и замирали в глубоких бороздах морщин.
Он прерывисто дышал, но настойчивый взгляд следователя подгонял его, не давал покоя, словно бич, который на плантациях хлещет по спинам изнемогающих от усталости негров.
— У малыша была страшная рана, из нее хлестала кровь, он мог умереть от нее. Но на этом я не остановился. Меня беспокоило будущее, то, что может случиться потом. Я объявил о намерении записать, что у нас тут произошло, и сказал, чтобы все под этим подписались. Так мы и сделали. Вчетвером и составили бумагу. Жермен не посмел противиться: я говорил, держа в руке нож. Он даже подписался первым и только умолял ничего не говорить графу, поклявшись, что сам будет молчать, как могила, и заставил вторую кормилицу пообещать держать тайну.
— Вы сохранили документ? — поинтересовался г-н Дабюрон.
— Да, сударь. Человек из полиции, которому я все рассказал, велел мне взять его с собой, и я забрал его оттуда, где хранил. Он при мне.
— Дайте его сюда.
Леруж извлек из кармана куртки старый кожаный бумажник, перевязанный кожаным же ремешком, и вынул запечатанный, пожелтевший от времени конверт.
— Вот он. С той проклятой ночи я не открывал его.
Действительно, когда следователь распечатал конверт, оттуда высыпалась зола, которой посыпали бумагу, чтобы поскорей высохли чернила.
Там было кратко описано то, о чем сейчас рассказал Леруж, и стояли четыре подписи.
— Интересно, что сталось со свидетелями, подписавшими это заявление? пробормотал в раздумье следователь.
Леруж решил, что это вопрос к нему.
— Жермен погиб, — ответил он, — утонул во время купания. Клодину недавно убили, но вторая кормилица еще жива. Мне даже известно, что она рассказала про эту историю своему мужу, потому как он намекнул мне на нее. Зовут его Бросет, а живет он в самой деревне Коммарен.
— А что дальше? — спросил следователь, записав фамилию и адрес.
— На другой день Клодине удалось меня успокоить и вырвать клятву хранить молчание. Малышу стало лучше, но на руке у него остался глубокий шрам.
— Госпожу Жерди уведомили о том, что произошло?
— Не думаю, сударь. Так что лучше будет ответить: не знаю.
— Как это не знаете?
— Клянусь вам, господин следователь, вправду не знаю. А все оттого, что случилось после.
— Что же случилось?
Моряк нерешительно промямлил:
— Да знаете, сударь, это все касается меня и…
— Друг мой, — прервал его г-н Дабюрон, — вы — честный человек, я совершенно убежден в этом и верю вам. Единственный раз в жизни вы под влиянием скверной женщины оступились, стали соучастником преступного деяния. Искупите же свою ошибку и расскажите все, ничего не скрывая. Все, что говорится здесь и впрямую не относится к преступлению, остается в тайне, я тотчас же забываю это. Так что не бойтесь ничего, а если вам станет стыдно, скажите себе, что это наказание за прошлое.
— Эх, господин следователь, — вздохнул Леруж, — я уже наказан и давно. Нечестно добытые деньги не идут впрок. Возвратясь домой, я купил этот чертов лужок, заплатив дороже, чем он стоит. И тот день, когда я бродил по нему, говоря себе: «Теперь он мой», — был последним моим спокойным днем. Клодина была кокеткой, но у нее и других пороков хватало. Когда у нас оказалось столько денег, все ее пороки вспыхнули в ней, как вспыхивает тлеющий в трюме огонь, стоит открыть люк. Она и прежде любила вкусно поесть и выпить, а тут на нее просто удержу не стало. У нас пошел сплошной пир. Я отплывал в море, а она тут же садилась за стол с самыми дрянными местными бабами, и не было ничего, что показалось бы им не по карману. Начала попивать на сон грядущий. Дальше больше. Однажды она думала, что я в Руане, и не ждала меня, а я явился ночью и нашел у нее мужчину. И какого, сударь! Самого ничтожного заморыша, которого презирала вся округа, уродливого, грязного, подлого, короче, писца у нашего судебного исполнителя. Мне бы убить подонка, и никто бы меня не осудил, но я пожалел его. Я схватил его за горло и вышвырнул через закрытое окно на улицу. От этого он не помер. А потом я набросился на жену, и, когда кончил ее бить, она уже не шевелилась.
Голос у Леружа был хриплый, время от времени он вытирал кулаком глаза.
— Прошу прощения, но, ежели мужчина поколотил жену, а потом простил, он — пропащий человек. Она становится осторожней, хитрей притворяется, только и всего. Тем временем госпожа Жерди забрала своего малыша, и Клодину уже ничто не сдерживало. У нас поселилась ее мать, чтобы присматривать за нашим Жаком, она подзуживала и покрывала Клодину, и та еще больше года обманывала меня. Я-то думал, она образумилась, а оказывается, нет: она продолжала вести ту же самую жизнь. Мой дом превратился в злачное место. Подвыпив, там собирались бездельники со всей округи. Но и тут они пьянствовали: моя жена заказывала корзинами вино и водку, и, пока я был в море, они все это пили вперемешку. Когда у нее кончались деньги, она писала графу или его любовнице, и разгул продолжался. Порой у меня возникали подозрения, так, без всяких оснований, и тогда я от души колотил ее, а потом снова прощал, как трус, как последний дурак. Это был ад, а не жизнь. Не знаю, что мне доставляло большее наслаждение — целовать ее или осыпать ударами. Все селение презирало меня, люди думали, что я заодно с женой или добровольно