– Мы сами комнату снимем, я на все заработаю, ухаживать за тобой буду, лелеять стану.
– Я не девка, меня лелеять. Есть и еще кое-что поважнее. Ты насчет Бога серьезно говорила?
– Да разве можно об этом несерьезно?
– У нас профессора с работы выгнали и из партии исключили за то, что жена верующая и что мать в церкви отпевал. А уж со мной-то разом расправятся.
– Я знаю, Витя, у меня у самой дед, священник, за веру пострадал, смерть мученическую принял. Родителям ходу не давали, оттого и в лесу живем. Я учиться не стала, семь классов еле закончила – затюкали за крестик да за то, что в церковь хожу. Но я никому сказывать не буду. Кто меня в этой Москве в храме увидит?
– Кому надо, увидят. Да мне самому стыдно, что у меня жена – мракобеска.
– Ты все путаешь, Витя. Мракобеска – это когда без Бога.
– Вот меня уж не надо агитировать. Не выйдет.
– Что мне теперь делать, Витя?
– Да то же, что до этого делала.
– Ты же меня испортил…
Виктора передернуло от этого слова. Дура деревенская! Еле сдержался, но все же спросил:
– А других слов ты для любви, для близости не знаешь?
– Так то для любви… А где она? – Заплакала. – Мать проклянет. Она у меня суровая.
– А ей, что, обязательно докладывать? Ну ладно, не плачь. Приеду за тобой на зимние каникулы, потерпи немного.
Обнял, прижал к себе.
– Не плачь, я действительно влюбился первый раз в жизни. Все будет хорошо.
Но Агаша из объятий вывернулась.
– Тот сон, о котором говорила, он плохо кончился. Видно, судьбу не обманешь, как не хотелось бы.
Ушла – не «до свидания», «прощай» сказала.
Последний год учебы мало чем отличался от предыдущих, только теперь Виктор время от времени встречался с майором на конспиративной квартире. В сентябре, когда он сообщил о том, что профессор Смирнов преклоняется перед западным буржуазным искусством, рассказывает о Пабло Пикассо, восторгается французскими импрессионистами, критикует соцреализм, который, по его мнению, сковывает творческий потенциал художника, майор, вздохнув, сказал:
– У меня для тебя неприятное сообщение. Вера Сливко погибла.
Виктор не сразу сообразил какая Вера. Вспомнил – сучка эта… Ничего неприятного он не испытал, даже наоборот, но вежливо спросил:
– А что с ней произошло?
– Убили. Причем, действовал профессионал. Похоже, ребром ладони по шее. Ты не знаешь, кто бы это мог быть?
– Откуда? Я же не общался с ней, не знал круг ее знакомых.
Ледяной страх сковал его сердце. Рустам, занимавшийся восточным единоборством, когда-то показывал им, как ребром ладони раскалывают кирпичи. Он, не он ли – кто знает, но сомнениями своими не поделился с майором из-за страха и в тот же день пошел к коменданту с просьбой перевести его в любую другую комнату, поселить с кем угодно. Мотивировал тем, что Рустам плохо знает русский язык, общаться с ним трудно, а главное – психологическая несовместимость…
На зимних каникулах к Агаше не поехал, он и вообще не собирался ехать – не хватало еще связаться с верующей фанатичкой. Но в сердце она все-таки засела занозой, и летом, уже получив диплом, отправился по знакомым местам. С трудом нашел избушку лесника, тот, слава богу, оказался дома. Встретил его старик неласково, самогоном не угостил. Перекинув через плечо ружьишко, сказал:
– Пойдем на воздух, побеседуем.
– Как Агаша? – спросил Виктор.
Лесник молчал, пока шли от дома до полянки. Поотстав от Виктора, перещелкнул затвор, затем окликнул. Виктор повернулся и вскрикнул: на него смотрело черное дуло.
– Умерла Агаша, когда дочку твою родила, – сказал лесник. – Такую девку загубил, мать твою… Сейчас и я грех на душу возьму, убью поганца.
У Виктора потемнело в глазах, и он почувствовал, как по ногам побежали горячие струйки.
– У тебя глаза желтые, волчьи.
Лесник опустил ружье.
– Я их много поубивал на своем веку. Только они перед смертью не ссутся. Живи как сможешь.
Развернулся, пошел в избу.
Так закончилась для Виктора первая и единственная история любви. Провидение отказалось от него.
Похороны Графова были немноголюдны. У гроба стояли, в основном, представители областной и городской администрации, творческих союзов, люди официальные, все, как положено, со скорбными лицами. И слова соответствующие произносились: «Ушел от нас известный художник, общественный деятель… Большой вклад в искусство… Останется в своих учениках… Светлая память долгие годы будет жить в наших сердцах». И лишь одно лицо выделялось среди всех, на одном лице отражалась целая гамма чувств неподдельных и искренних – страдание, боль невосполнимой утраты и, быть может, раскаяние – так по крайней мере показалось капитану Дмитрию Прозорову.
– Это он следил за художником, – шепнула ему девочка, когда они шли к могиле, но Дмитрий уже и сам догадался.
Он подошел к гробу, встал по другую сторону, прямо напротив этого человека, скорее всего, неизвестного брата, Авеля, звонившего по телефону и, не таясь, рассматривал его. Тот был высок ростом, с достаточно густой для своего возраста, поседевшей с висков шевелюрой, темными глазами, волевым подбородком с ямочкой посередине и, наверное, красивым мужским ртом, но его постоянно искажала гримаса сдерживаемого плача. Нос чуть с горбинкой, кожа смуглая, такие часто встречаются среди казаков. Дмитрий вгляделся в лицо покойника – похожи ли? И не смог ответить себе, смерть слишком меняет облик. Посмотрел на портрет – да, пожалуй, похожи.
Когда пришла минута прощания, только тот, которого Дмитрий окрестил про себя Авелем, нагнулся над гробом, поцеловал сначала лоб, потом руки покойника, и капитан совершенно явственно услышал: «Прости, брат».
Итак, все-таки брат…
Пока засыпали могилу, ставили временный обелиск, капитан, потолкавшись среди провожающих, услышал много нелицеприятного о покойнике. Каждый, словно извиняясь, оговаривался: «Конечно, о покойниках плохо не говорят… – А потом: – Помните, как Аксенову зарубил поездку за рубеж? А Красовского гноил… Ну, тот еврей, он их вообще ненавидел. А Петрову так и не пустил в Союз, таланта простить не мог. В общем, царствие ему небесное, но если честно… Кто скажет о нем доброе слово?… Да, стукач, конечно, стукач… Сидорова замели почему? А уж как был талантлив. Да Бог с ним. Все хотел урвать для себя, потопить кого-то, а в итоге – те же метр восемьдесят. Или два? Он высокий был, это да… А брат откуда взялся? Сроду никого не было. И вдруг – на тебе, всемирная скорбь. Ах, ты, Господи… Да