последний из сословия бардов, имевший постоянный стол при кухне Намары, сорвал французский кинжал с перевязи, словно желая ударить Костелло; но тут же он упал, сбитый ударом с ног, задев плечом кубок, закувыркавшийся и зазвеневший снова. Раздался лязг стали, но схватке помешали ропот и бормотание крестьян, столпившихся в дверях и вокруг дворян: все понимали, что они – не дети королевских ирландцев и не приятели Намары и Дермотта, но вольные ирландцы с озер Гара и Кэй, те, что правят обтянутыми кожей лодками, чьи волосы нависают, нестриженные, над глазами, те, что оставляют правую руку сыновей некрещеною, чтобы не лишить ее мощи, и клянутся лишь святым Атти, солнцем и луной, но ценят силу и красоту больше святого Атти, солнца и луны.
Длань Костелло так сжала рукоять меча, что костяшки пальцев побелели, но он не извлек его, и, сопровождаемый своими людьми, стал проталкиваться к двери: танцующие давали ему дорогу, большинство со злобою и недовольством, оглядываясь искоса на кричавших крестьян, но некоторые приветствовали его быстро и радостно, потому что замечали отсвет его славы. Миновав ряды возбужденных дружеских и враждебных лиц, он пошел туда, где стояли его породистая лошадь и мохнатые лошадки, привязанные к кустам; сел в седло и, приказав незадачливой страже следовать за ним, помчался в узкий овраг. Когда они немного отдалились, Дуллач, скакавший последним, повернулся к дому, у которого стояла группа родичей Дермотта и Намары, вместе с толпой селян, и крикнул: – Дермотт, ты заслужил остаться навеки таким, какой ты есть сейчас – лампой без пламени, кошелем без гроша, овцой без шерсти, ибо твоя рука скупа к волынщикам, скрипачам, сказителям и всякому бедному и бездомному! – Не успел он окончить, как трое старших Дермоттов из Бычьих Гор поспешили к коням, и сам старый Дермотт пытался оседлать коника Намары, приказывая сыновьям следовать за ним; и много случилось бы схваток и похорон, коли селяне не подхватили бы из еще теплых кострищ уголья и не стали бросать их в морды лошадям, с громкими криками, так что те вставали на дыбы и пятились, а некоторые сбросили седоков, сверкая глазами в утреннем свете.
В течение нескольких следующих недель Костелло не был обделен вестями о Уне, ведь то женщина, торговавшая фазанами или яйцами, то странники, шедшие поклониться Горному Колодцу, рассказывали ему, что его любимая заболела сразу после Иванова дня, и что ей становилось то хуже, то чуть лучше; но, хотя он продолжал, как обычно, заботиться о козах, коровах и лошадях, спокойный и неприветливый, пыль, встававшая над дорогой, песни людей, возвращавшихся с молебнов и с ярмарок, или игравших в карты на краях полей, по воскресеньям и церковным праздникам, слухи о битвах и переменах в большом мире и мысли о том, есть ли цель в его собственной жизни – все томило его неизъяснимым томлением; и местные жители помнят до сих пор, что, как только спускалась ночь, он призывал Дуллача – волынщика, чтобы тот рассказывал под треск сверчков про Сына Яблони, про Всесветную Красу, про Короля Сына Ирландии, и многие другие старинные сказания, столь же необходимые для ремесла волынщика, как и мелодии 'Связок тростника', 'Потока Унчонского' или 'Вождей Бриффени'; и, пока вставал перед ним призрачный и безграничный мир сказок, он мог забыть себя и свое горе.
Дуллач часто прерывал сказание, чтобы поведать, как некий клан вольных ирландцев произошел от несравненного Короля Синего Пояса, или от Воина из Озъерской Хижины, или напомнить, со многими проклятьями, что большинство инородцев и, без сомнения, все королевские ирландцы произошли от безобразных рогатых Людей из Морских Глубин или от подлых и скрытных Фер Болг; но Костелло думал лишь о своей беде и своей любви, так что было не важно, о чем шел рассказ – об Острове Красного Озера, обиталище блаженных, или о стране злокозненных Западных Ведьм: лишь она становилась для него героиней всех мытарств; она, а вовсе не дочь древнего короля томилась в стальной башне на дне моря, которую девятикратно обвил кольцами Червь о Девяти глазах; именно она получила ценой семилетней службы право вывести из ада всех, кого сможет унести на себе, и вытащила множество людей, уцепившихся тощими пальцами за подол ее платья; и она год молчала, потому что зачарованный шип вонзился ей в язык; и это локон ее волос, свернутый в маленькой шкатулке, светил так ярко, что люди могли молотить хлеб с заката до рассвета; она вызывала столь большой восторг, что короли многие годы скитались и сражались с армиями, дабы узнать место ее убежища; и не было красоты во всем мире помимо ее, ни трагедии подобной ее беде; а когда наконец голос сказателя, смягчившийся от старых романтических легенд, умолкал, и сам волынщик спешил неверными ногами вверх по лесенке, чтобы улечься в спальне, Костелло, окунув персты в маленький сосуд со святой водой, начинал молиться Марии Семипечальной, и украшенное звездами платье с фрески в молельне угасало в его воображении, замещаясь домотканым платьем и коричневыми глазами Уинни, дочери Дермотта; ибо не бывает ослабления в страстях тех, кто хранит свое сердце чистым для любви или ненависти, как другие хранят его для Бога, Марии и святых, тех, кто в назначенный час приходит к Божественной Сущности через горькие муки, через Гефсиманский сад и одинокий Крест, рождающие бессмертные страсти в смертных сердцах.
Но наконец однажды какой-то слуга подскакал к Костелло – тот помогал пастухам косить сено на лугу – подал письмо и уехал прочь, не говоря ни слова. Письмо было написано по-английски: 'Тумаус Костелло, моя дочь очень больна. Ведунья из Нок-на-Сид осмотрела ее и сказала, что она умрет, если ты не явишься. Потому я прошу тебя явиться к той, чей покой предательски похитил. – Дермотт, сын Дермотта.'
Костелло швырнул оземь серп, послал одного из парней за Дуллачем, слившимся в его воображении с Уной, а сам стал седлать лошадь и конька для Дуллача.
Они подъехали к дому Дермотта после полудня; озеро Гара лежало перед ними, гладкое как зеркало, пустынное; и, хотя они издалека видели, как темные фигуры мельтешили у дверей, сейчас дом казался пустым, как озеро Гара. Дверь была полуоткрыта, но Костелло вновь и вновь стучал, так что чайки сорвались с лужайки и с криками закружились над его головой; никто не отвечал.
– Внутри нет никого, – заявил Дуллач, – потому как Дермотт Баранный слишком горд, чтобы приветствовать Костелло Гордого, – он отворил дверь, и они увидали грязную оборванную старуху, сидевшую, прислонившись к стене. Костелло знал, что это Бриджет Делани, глухонемая нищенка; увидав их, она встала и знаком пригласила идти за нею, и поднялась вверх по лестнице в длинный коридор, к закрытой двери. Старуха открыла дверь, отошла и уселась, как сидела раньше; Дуллач также сел на пол, поближе к двери, а Костелло вошел внутрь, взирая на Уну, дочь Дермотта, спящую в кровати. Он уселся в кресло и стал ждать; прошло немало времени, но она все спала, и Дуллач решил было войти и разбудить ее, но Костелло затаил и дыхание, не желая мешать сну, ибо сердце его заполнилось той неуправляемой жалостью, что делает сердце любящего бледным подобием божественного сердца. Внезапно он повернулся к Дуллачу и сказал: – Не подобает мне сидеть тут, где нет никого из ее родичей, потому что пошлый народ всегда готов порочить красоту. – И они сошли вниз и стояли у дверей, и ждали, но спустился вечер, а никто так и не пришел.
– Да какой дурак назвал тебя Гордым! – крикнул в конце концов Дуллач, – видел бы он, как ты ждешь и ждешь там, где оставили лишь нищую старуху приветствовать тебя, так назвал бы тебя Костелло Скромным.
Костелло сел в седло, и Дуллач сел, но, едва они проехали несколько шагов, как Костелло натянул поводья и встал. Много минут прошло, и опять заорал Дуллач: – Неудивительно, что ты боишься Дермотта Баранного – у него много братьев и друзей, и хотя он стар, но еще силен и ловок, и служит Королеве, и все враги гэлов на его стороне.
Тогда Костелло вспыхнул и оглянулся на дом: – Клянусь Божьей Матерью, что никогда не вернусь сюда, если они не пошлют за мной человека прежде, чем мы минуем брод на Бурой реке! – и поехал прочь, но так медленно, что солнце успело сесть и летучие мыши закружились над болотами. Когда они все же добрались до реки, он помедлил на берегу, заросшем цветами, но вдруг решительно въехал на середину реки и