Глава I.
Гартог
И вот я снова в скромном уюте своей студии; уезжая, я сохранил для себя этот тихий, спокойный уголок.
Прошло уже три месяца, как мы с товарищами вернулись во Францию; прошло только три дня, как я вернулся из Бретани.
Добрая женщина, служащая консьержкой, встретила меня, как спасителя, воздев руки к небу в знак благодарения, потому что за эти три месяца моего отсутствия она стала почти безголосой и заболела неврастенией, давая постоянный отпор желавшим проникнуть ко мне посетителям, волны прилива которых грозили затопить и ее швейцарскую, и мою квартиру.
Все эти три дня я провел, разбирая невероятный ворох почты.
Кроме небольшой записки от Гартога и другой такой же от Флогерга, приглашавших меня навестить их, я нашел у себя целую лавину визитных картотек от всех парижских маклеров, комиссионеров и агентов по различным делам; целый холм различных проспектов, сопровождаемых настоятельными предложениями финансовых услуг от различных банков, предлагавших мне подписаться на их акции; несколько тысяч предложений вступить пайщиком в различные ассоциации, в правления, в самые разнообразные предприятия, имевшие, само собою разумеется, отношение к биржевым фондам; сто четырнадцать просьб о вложении пая в общества, имевшие целью создать или поддержать различные театральные предприятия; циркуляры и предложения услуг от семидесяти четырех агентств по бракосочетанию и от ста двух агентств, предлагавших различные услуги ― саксонский фарфор, разные безделушки или дипломированных массажисток с банями и без бань; наконец, двести семнадцать килограммов различных приглашений, просьб о пособии, просьб о пожертвовании на церковные или светские дела, предложений услуг, просьб о месте, воззваний к моей меценатской щедрости, и т.д. и т.д.
Я стал понимать, что называется «банкирской тайной» у господ банкиров.
Со времени смерти Корлевена не произошло ничего замечательного. Гартог взял в твердые руки устройство ваших дел и закончил их с тем мастерством, которое характерно для него в этой области, где он как рыба в воде. Он даже поставил нечто вроде ультиматума правительству, угрожая перевезти в Англию весь золотой груз, если с него не будут сложены все ввозные пошлины, а одновременно добился полной отмены и всех формальностей по его приему, и всех анкет об его происхождении.
Золото было перенесено ночью в блиндированные погреба, которые имеет в Бордо отделение парижского Государственного банка. Когда золото было взвешено, Гартог получил перевод на центральный парижский банк и кредитивы для каждого из нас на причитающиеся нам части. Что же касается алмазов, то, когда я поехал в Бретань, в Сен-Мало, Гартог начал переговоры с американским консорциумом, чтобы переслать их в Соединенные Штаты, где стоимость их в долларах будет вложена на наше имя в банк Моргана.
Старый Кодр во время всего перехода на судне не выходил из своей каюты и покинул нас немедленно же в Бордо, увозя с какою-то ревнивой заботой все ящики, заключавшие его драгоценные коллекции. Наш страшный счетчик, Гартог, едва не потребовал, чтобы из доли доктора была вычтена, согласно дополнительному пункту Договора, ценность золотых таблиц с надписями и статуй!
― Дело ― всегда дело, ― заявил он нам, ― контракт пишется для того, чтобы его исполняли. Цифра барышей, какова бы она ни была, не имеет ничего общего с условиями контракта. Я согласен: мы можем подарить Кодру столько же, сколько стоят его коллекции, но прежде чем подарить ― надо получить.
Понадобилось, чтобы к моему голосу присоединился голос Флогерга, и только тогда Гартог согласился уступить. Но сделал он это все-таки не без двойной бухгалтерии, вписав в «дебет» Кодра общую сумму его коллекций, а затем уже путем добровольных переводов с наших счетов в счет доктора вписал ему в «кредит» эту же сумму.
Что же касается капитана «Зябкого», то Гартог не стал препятствовать щедро вознаградить его, потому что, сказал он нам, «человек этот оказал нам громадную услугу, не будучи принужден к этому никаким договором». Щедротами его не была забыта и команда корабля.
Все время своего трехмесячного отсутствия я посвятил на выполнение последних инструкций бедного моего погибшего друга. Кроме этой священной обязанности, в жизни ничто больше не интересовало меня. Я даже не дал знать той, которая когда-то была причиной моего отчаяния, что вернулся и не испытываю даже желания усладить свое самолюбие зрелищем ее изумления перед моим сказочным и внезапным богатством.
Кажется, что последние события на Рапа-Нюи так ужасно потрясли мою чувствительность, нанесли моему сердцу такой непоправимый урон, что и чувствительность, и сердце перестали существовать как чувства, и одно является теперь только чувством осязания, а другое ― только внутренностью, только органом тела.
Я ни на что больше не надеюсь, я даже не страдаю: я живу в какой-то общей анестезии, и неисчерпаемые возможности, которыми я владею, не имеют для меня притягательной силы.
Когда я хочу углубиться в себя, я нахожу там стену, за которой покоится прошлое; оно кажется мне каким-то ужасным приключением, каким-то кошмаром, скорбным зрителем которого является кто-то другой, а не я.
Странная вещь: это чувство кажущегося спокойствия, эту пустоту, это изнурение, полный паралич рефлексов, какое-то беспамятство ― все это я, кажется, когда-то уже испытал... Когда же?
Да... верно! Припоминаю: это было после моих последних ран на войне, вызвавших мое отчисление в запас. Я упал тогда в траншею, весь окровавленный, оглушенный вихрем пролетевшего снаряда. Все опьянение битвой, весь дикий порыв вдруг исчезли, как бы подкошенные пронесшимся смерчем. И я лежал неподвижной грудой лохмотьев, без сил двинуться, без сил даже думать; я испытывал тогда какое-то спокойствие, нервное успокоение, физическое и моральное небытие; и я не страдал, нет, нисколько не страдал. Страшное потрясение лишило меня всякой способности ощущать и страдать, и в спокойном и ясном оцепенении я ждал минуты, когда раны мои заставят наконец содрогнуться от боли мое тело.
Я припоминаю: мне было только холодно, очень холодно; страшный холод проникал до мозга моих костей; холод, от которого, казалось, я никогда больше уже не согреюсь, холод полярный, холод междузвездного эфира, холод жидкий, убийственный, неизлечимый!
И вот теперь я снова чувствую в себе этот безмерный холод, оледенивший все чувства моей души, когда-то исступленной и отзывавшейся на все колебания, а теперь безжизненной и застывшей, как ледяные полярные глыбы.
Боже! Лишь бы никогда не наступила оттепель!..
Телефон!.. Я смотрю, не понимая, как колеблется тонкий молоточек между двумя звонками. Так, значит, она еще живет, эта маленькая механика?
― Алло!.. Да, это я... Гедик.
― Наконец-то! ― сказал мне Гартог. ― Что же это случилось с вами, Веньямин? Вот уже не первый день, как я слышу, в ответ на свой вызов, что телефонный звонок дребезжит в пустой квартире. Как дела?
― Я живу, Гартог.
― Вижу это, черт побери, и очень этому рад. Но я хотел бы убедиться в этом и воочию. Можно ли видеть вас, вечная невидимка?
И мы условились, что встретимся с ним у него, в этот же день.
― На площади Биржи.
Последнее слово механики, изделий из черного дерева и последнее достижение комфорта, автомобиль, бывший гвоздем на последней автомобильной выставке, плавно тронулся с места и покатился, как по воздуху.