был избит. Помертвелый и совершенно больной, я потащился опять к туннелю. Я поднимал, надрывался, тащил, толкал, с остановившимся искаженным лицом. Пять часов ада миновали. Был полдень, я поел. Я сердито уговаривал себя и снова прошел через ад. Пошабашив, я спустился по канату, усталый, бессильный, весь в грязи. Уютно расположившись на нарах, Блудный Сын прочел еще двести страниц «Отверженных». Все же, не без горечи подумал я, я заработал два доллара.
На третий день одно лишь упорство заставило меня пойти в туннель. Самолюбие подстрекало меня. Я не сдамся. Я должен выдержать это испытание во что бы то ни стало. В полдень мне сделалось дурно, но никто не заметил этого, и я, стиснув зубы, снова начал подталкивать изо всех сил свою тяжелую тачку. Снова ночь застала меня ожидающим очереди для спуска в бадье. Вдруг снизу раздались треск и крики: «Канат оборвался!» Мой швед и другой рабочий лежали между камней с сильными повреждениями. Несчастные! Как они должны были страдать, трясясь по усыпанной валунами тропинке, ведшей к госпиталю.
Это происшествие сильно подействовало мне на нервы. Напрасно я бранил себя и осыпал упреками. Я скорее согласился бы просить милостыню, чем пойти еще раз в туннель. Весь мир казался мне разделенным на две половины: туннель и все остальное. Я больше не должен идти туда.
Блудный Сын окончил одну книгу и начал другую. В эту ночь он занял у меня немного денег для игры в карты.
На другой день я подошел к заведующему и заявил ему:
― Я ухожу. Это работа слишком тяжела для меня.
Он ласково посмотрел на меня:
― Ладно, сынок, не уходи, я пристрою тебя в песочную яму.
И, действительно, на другой день я нашел более подходящую работу. Нас было четверо. Мы кидали песок на решето. Мелкие просеянные части шли на выработку цемента. Работа была удручающе однообразна. Мы отправлялись в яму по щиплющему утреннему холоду, задолго до того, как солнце показывалось из-за гор. Мы следили за тем, как оно ползло, как улитка по девственному небу. Мы задыхались в его зное. Мы видели, как оно исчезало снова за горными хребтами, оставляя небо великолепно окрашенным всеми цветами, начиная от пламенно оранжевого до льдисто-бледно-зеленого. Позднее, когда снова сползали холод и мрак, при свете вечерних звезд, мы выпрямляли наши усталые спины и, отбросив в сторону кирку и лопату, отправлялись ужинать.
Эх-ма! Что это была за жизнь! Отдых, еда, сон. Отрицательные удовольствия превратились в положительные. Великий жизненный принцип восстановления сил спасал нас, и спокойный отдых с номером старой газеты в руках казался нам изысканным удовольствием.
Меня беспокоил Блудный Сын. Он жаловался на мышечный ревматизм и выползал только к трапезам, в остальное время не покидал своих нар. Каждый день являлся надсмотрщик и с беспокойством справлялся, не собирается ли он выйти на работу, но больному с каждым днем делалось все хуже. Однако он переносил свои страдания очень бодро и среди этого неописуемого сброда казался олицетворением радости и света, отголоском того мира, к которому принадлежал я. Его прозвали в насмешку «счастливчиком», так неизменно было его хорошее настроение. При каждом удобном случае он играл в карты, и ему, должно быть, не везло, так как он взял у меня последние остатки моего маленького капитала.
Однажды утром, проснувшись около шести часов, я нашел приколотой к своему одеялу записку от моего друга:
«Дорогой шотландчик, мне очень тяжело покинуть тебя таким образом, но жестокий надсмотрщик настаивает на том, чтобы я отработал свои десятидневные харчи и для меня, измученного страданиями, не остается другого выхода, кроме бегства. Поэтому я снова погружаюсь в неизвестное. Буду писать тебе до востребования в Лос-Анджелес. Счастливо оставаться. Желаю: удачи. Твой до праха ― «Счастливчик».
Поднялась суета и крик. Но он исчез и внезапное отвращение к месту овладело мной. Я проработал еще два дня, охваченный унынием, которое возрастало с каждой минутой. Внутренний голос властно требовал перемены. Я не хотел допустить, чтобы работа раздавила меня. Я обратился к старшему надсмотрщику.
― Почему вы хотите уйти? ― спросил он с упреком.
― Видите ли, работа слишком однообразна.
― Однообразна? Ну, знаете, это самый странный предлог для расчета, который я когда-либо слышал. Впрочем, каждому виднее его дела. Я дам вам расчет.
Пока он считал, я задумался о том, действительно ли мои дела были мне виднее. Но будь это даже величайшим безумием, я бы не колеблясь покинул ущелье.
Бережно неся в руке клочок бумаги ― цену моего труда, ― я отыскал одного из хозяев, язвительного, жесткого человека, страдающего дурным пищеварением. С ядовито-ласковой улыбкой он возвратил ее мне.
― Прекрасно, предъявите это в нашу контору в Окланде и вы получите деньги.
Я стоял в ожидании денег, своего первого так тяжело доставшегося заработка и, услышав это, взглянул на него с стеснившимся сердцем. Ведь до Окланда несколько сот миль, а я был без гроша.
― Не могли бы вы заплатить мне здесь? ― пробормотал я наконец.
― Нет, ― ядовито ответил он.
― Тогда не можете ли вы учесть мне эту квитанцию?
― Нет! (еще более ядовито).
Я повернулся и вышел, унылый и подавленный. Когда я рассказал об этом остальным товарищам, они очень возмутились и сильно обеспокоились за свой собственный счет. Я послал самое выразительное проклятие, какое только мог придумать, по адресу правления и, привязав за спину свой узел, пошел.
Глава VII
Я начинал приобретать опыт. Утро распускалось, как роза, когда я спускался по ущелью, и бодрость моя непрерывно возрастала. То была радость широкого вольного пути и беззаботного сердца. Как отвратительный кошмар, вставало воспоминание о туннеле и песочной яме. Вся кровь во мне ликовала, мои мускулы напрягались от гордого сознания своей мощи. Я вызывающе дерзко смотрел на мир. Торопясь, чтобы скорее добраться до апельсиновых рощ, я вдруг наступил на пакет, лежавший на тропинке. Я рассмотрел его содержимое и нашел в нем планы с подробными указаниями, относившиеся к оставленной мною работе. Вскоре я встретил всадника, который задержал лошадь около меня.
― Послушайте, молодой человек, не попался ли вам на дороге голубой конверт? ― Что- то в обращении этого человека мгновенно вызвало во мне раздражение. Я был рабочим в испачканной грязью одежде, а он надменным и заносчивым барином в платье из прекрасного сукна и в тонком белье.
― Нет, ― ответил я резко и пошел дальше, прислушиваясь к топоту его лошади, поднимавшейся по ущелью.
Смеркалось, когда я достиг прекрасной обширной равнины. Позади меня было ущелье, мрачное, как логовище дикого зверя, а передо мной солнечный закат, превращавший долину в море расплавленного золота. Я стоял, как странствующий рыцарь у порога волшебной страны, где жила принцесса моих грез. Но я увидел только человека, поднимавшегося по тропинке. Он, пошатываясь, плелся восвояси, с живым индюком и плетеной бутылкой красного вина под мышкой. Он предложил мне выпить. Он был похож на рождественского деда и говорил с шотландским акцентом, так что я довольно охотно разделил с ним бутылку вина. Затем он пожелал, чтобы мы спели рождественский гимн.
И вот среди вереска, в золотой пляске света, мы сплели наши руки и слили голоса, как двое безумных. Но так как это был рождественский сочельник, то поведение наше в общем не было уж так безрассудно.
Добравшись наконец до апельсиновой рощи, я бросился к первому, дереву и сорвал четыре самых крупных плода. Они были еще зеленые и ужасно кислы на вкус, но я не обратил на это внимания и съел все.