грандиозной вознёй. Люди, кто порознь, а кто и семьями, кто вручную, а кто и мудрёными машинами катили в разные стороны вековые брёвна. На подмостках высились грубо высеченные статуи размером от пингвина до гренландского кита. Не скажем ничего о скрежете и суете, царивших над трудоёмкой сей канителью. По обочинам иной раз торчали фигурки зевак.
Местность вокруг была безлесой донельзя. Поодаль высились скалы, явно сотрясаемые бойней каменоломен. Экий Гееном.
Мишка попятился восвояси в дом, но вдруг был выдернут из дверного проёма решительным рукопожатием.
– Со Свободой тебя, брат, – огласил человек. Он был мужласт и дымил табаками. Мишка зажмурился, предчувствуя, что геркулес вот-вот обнаружит, что жмёт лапу плюшевой игрушке, и швырнёт его с Зайкой на мостовую под жернующие дорожную пыль брёвна. Вид-то у мужлана был не особенно добрый, хоть и немолодой.
– Я, короче, на будущей неделе истукана своего докачу – будем балагурить. Воздадим должное возлиянию, – последнее мужик сказал юродиво, но артистично.
– Блин, истукан-то мой, – продолжал пришелец, проталкивая Мишку с Зайкой назад в дом, – истукана-то загнул я малость, когда вырубал. Помнишь, ты мне говорил: «На кой тебе такая статуя огромадная?» Помнишь, говорил, мол, подохну я, пока до места её допру. А вот допёр, на тебе! – и мужлан, явно собиравшийся гостить, прежде чем усесться, коснулся многозначительно застёжки шароваров.
– На тебе, допёр ведь!
Мишка, до сих пор боявшийся поднять глаза, осмелел и немедля понял, отчего сей гость так крепко обознался. Он всё время тырился куда-то на подоконник, ни разу не одарив собеседника взглядом.
– Знаешь, браток, ссуди-ка мне пару брёвен, ненадолго. А то мои, блин, лопаются, как сардельки. Колосс-то мой, видать, к концу пути тяжелеет, а может, и дерево стареет. Куда ему, бедняге, такой груз годами выдерживать, не человек же – ломается.
Мишка совсем притих и вот-вот ждал – вот взглянет, и нету нас с Зайкой. Человек и правда перевёл взгляд, но не на Мишку, а на рукомойник, расположенный прямо в прихожей. И рукомойнику он сообщил следующее, отчего-то совсем доверительно:
– Знаешь, остохерело мне всё. Раньше всё ясно было: Визирь всех имел, себе статую строить заставлял, ну придавили его его же статуей, а привычку истуканов на брёвнах катать не раздавили. И кто заставляет? В наше время – ходи, гуляй, свободой пьянись. Хошь травинки нюхай, хочешь в небо плюй. Нет, блин, с младых ногтей я статую эту долблю. А знаешь, не хочется иначе. Есть такие – задолбят каменного пингвинчика, мигом отволокут, установят и давай следующего. А мне подавай статую жизни. Десять лет её колочу и ещё столько же проволочу – не отступлюсь. А хотя, – позавидовал пришелец, – вы люди добрые, умеренные. Не мучат вас по ночам, небось, всякие алчности. Вот, брат, хотя бы скульптура твоя, совсем невелика, не пингвинчик какой-нибудь, и всё же не мой десятиаршинный истукан. Зато и жизнь у тебя полегче, и мысли почище.
Мишка с Зайкой, забившиеся в угол, уже почти не опасались быть опознанными. Гость облуждал глазами всё, что было в комнате: стенные крючки, плохо собранный шкаф и даже местный горизонт в окошке, но мишкин угол явно был заповедным для его взгляда. Обитатели земные не умели смотреть на собеседника, не говоря уже заглядывать ему в глаза. И если уж случайно и приходилось им видеть друг друга, то никакая сила не заставила бы их вглядеться и осознать, что же они увидели. Земные жители были всегда так озабочены и замучены, что способность созерцать давно у них утратилась, заменившись приторной наклонностью к исступлённым глазоблудиям.
– Ты знаешь, брат, – продолжил исповедально гость, – ты, брат, один друг мне настоящий, пожалуй. Никому не сказал бы, а тебе скажу. Страшно мне, очень страшно. В бреду каком-то я пожизненном, что ли, да и мы все. Смотри, лесов в земле нашей нет больше ни кустика. Каждое брёвнышко из-за моря привозимо. Стоит безумно и трухлявое, лопается скоро и окончательно. Почвы давно ветры выдули. Не голодаем мы пока, но полжизни гниём за пропитание, а что остаётся, расходуем на воздвижение проклятых статуй. Что ты в жизни видел, кроме скальных участков, брёвен да повседневной охоты за пищей? И так все – и победнее нас – пингвинщики несчастные и обладатель гигантского колосса, что в центре полуострова, богач Рочекко. Тоже хоть и нежится в благонюханьях, а голова-то его, голова-то – озабочена не хуже голодного.
О грядущем мире сказками тешимся: дескать, кто статую больше отгрохает, тот и Бога больше всех любит, так и воздастся ему по любви его. А ты скажи вот по совести, о чём ты думаешь, когда статую свою долбишь или пихаешь её по уши в пыли, – ты не о Боге думаешь, ты размышляешь, как бы статуя твоя меньше других не вышла.
Ну ладно, ты-то как, мой милый малый, чего это я всё о себе да о себе? – Грубое лицо гостя разулыбилось, насколько то было дано, и взглянул он прямо и открыто, но опять же не на Мишку, а на огарок свечи на обеденном столе, заваленном вчерашними объедками.
– Мне страшно ещё и потому, – вдруг вновь возвестил пришелец, – что не может же быть, что вся безумная масса людей столь безумна. Должен быть и есть какой-то глубиннейший смысл в этом извечном жертвоприношении себя в счёт будущей жизни либо во имя потомств. И мы сотни раз толковали с тобой об этом сокровенном смысле, но так и не нашли его. Так и бродим неприкаянными. А знаешь, иногда, особенно прозрачными утрами, когда вчерашняя пыль уже улеглась, а сегодняшняя ещё не тронута, мне кажется, что где-то совсем под рукой есть наипростейший ключ этой загадки, что едва потянешься к нему, и весь наш опалённый кошмар закончится, голова стряхнёт извечный колпак озабоченности. Эта развязка такая простая и доступная, что кажется, часок-другой в тенистом саду едва пошуршать шагами опавшую листву, и она наступит, и всё станет ясно и покойно.
Грубое лицо гостя вовсе омедвежилось, а Мишка так заслушался, что чуть было не вскрикнул, что есть такая развязка и он, пушистый медведь, хорошо знает, где она, но, припомнив кошмар минувшей ночи, лишивший его с Зайкой дома, бедняга и вовсе притих.
– Нет такого ключа, блеф это, мираж, оправдание смердящей плоти, не желающей потеть во имя духа, во имя благодати и боголюбия, – вдруг рявкнул посетитель совсем неожидаемо, – вот хотя б взглянуть на наше существование незашоренными очами. К чему, к примеру, Закон позволяет волочить статуи по нечётным дням, а по чётным предписывает их долбить, и только каждый пятый день искать себе пропитание и строить кров? Зачем Закон запрещает приволочь сначала обрубок скалы к откупленному месту и лишь потом выдалбливать скульптуру, спокойно и без спешки, а не в суете посреди дороги? Не нам с тобой тырить в глаза лубочными пояснениями, дескать, Богу будет неясно, если покатит человек всю жизнь брёвнами по просеке необработанный камень, может, он его просто так катит от нечего делать. А коли, не дай Бог, посреди пути помрёт, то и не воздастся ему по трудам его бесплодным. Посему – кати и долби одновременно.