лавки и вынимали, когда являлся священник; окрестившись, они, из боязни, стали отдавать крестить детей; венчались сначала по-своему, потом ехали в село к попу, везли к нему покойников… Ничего бы этого они не делали, да священник становым их пугал, а подлиповцы помнят станового, как он, когда в Подлипной умерло с голоду шесть человек, обласкал не только мужчин, но и женщин, сам не зная за что; а отрывши в лесу мертвое тело, увез трех главных стариков в село, потом в город, и с тех пор подлиповцы не видели своих стариков. Причта они еще и потому боятся: хотя он живет в селе, за пятьдесят верст, но как приедет в Подлипную, то дьячок непременно уведет самую лучшую корову или лошадь и продаст, а подлиповцы молчат, думают, так и надо, хотя и горько им, и обидно; а не дашь, становой приедет. При своей бедности подлиповцы постоянно в долгу: с них требуют подати, но им негде взять денег, и на них растут недоимки с каждым годом. Неужели они не умеют работать? Подлиповец, родившийся в Подлипной, проживший в своей деревне детство и имея взрослых детей, умеет делать то, чему научили его отец и родня: он умеет дом построить; но заставьте его, читатель, построить дом в городе, он вам построит так, что вы и посмеетесь над ним, и прогоните его. Отчего? Оттого, что подлиповец строил для себя дом по своему умению, собственно, с тою целью, чтобы ему была защита от холода, дождя. Понятно, ему никаких удобств не надо. А вы любите, чтобы дом ваш был теплый и существовал долго, чего подлиповец не сумеет сделать. Заставьте вы подлиповца печь скласть, он вам складет по-своему. У себя дома он сложит печь, как ему отец передал: «Эй, ты, цуцело, подь тамока… Где каменья увидишь – волоки». Сын притащил каменья. Достали из ручейка воды, вскипятили, разварили с глиной… «Мастюжь!» – кричит отец и сам работает. Через два дня печь готова, а через год она проваливается, нужно класть снова… Но растолкуй этим людям как следует, по-человечески, что нужно делать, они примутся и сделают еще крепче городского мастера. В этом я ручаюсь. Есть в Перми один печник. Он кладет печки дешево; но если склал, так печь и тепла всегда, и угара нет, и крепка. Его призывает только бедный класс, но богачи, само собой разумеется, надеются да архитектора – и поправляют печки через пять лет, а некоторые и раньше. Господин этот из Подлипной, только подлиповцы думают, что он без вести пропал или его медведи заели. Он был работником у одного печника шесть лет, теперь семнадцатый год работает сам, без работников, и имеет в Мотовилихинском заводе свой дом. Подлиповцев нельзя винить ни в чем: они глупы, необразованы, но кто их вразумит, куда они пойдут?.. «Уж помру тожно, а тамока где уж!» Под этими словами можно понимать, что подлиповцам нравится своя деревня, а дальше – кто знает, что такое творится. «Уйти из Подлипной? куда пойдешь? Вон ушел из Подлипной Митюк Ковычка, еще молодой, и жену с двумя детями оставил, да так и пропал. Поди тамока, и тю-тю!.. Пошел Терешка Вятка куда-то лес сплавлять и утонул, сказывают. Мишка Гайва ушел в город какой-то, да так и пропал…» Все это напугало подлиповцев до того, что они замкнулись в своей деревне, и живут по-своему, как живется: ведь растет же дерево, живут же лошади и коровы… Знают подлиповцы, что без жены неловко, надо бабу, – и живут с бабами. Про идеальную любовь они вовсе не знают, у них своя любовь: играли вместе, вместе росли, вместе и жить надо. Так и делается в Подлипной. Умрет тот или другой, они хотя и думают, что так и надо умереть, но им обидно, досадно, что умер такой-то, что опять надо к попу ехать венчаться. О любви подлиповцев я расскажу в следующей главе. Досадно им: зачем дети родятся от них, и с маленькими детьми обращаются как люди с котятами; одни только матери немножко присматривают за детьми. С пятилетнего возраста дети растут на произвол судьбы… Подлиповцы говорят по-пермякски. Плохо понимая наши слова, они хотя и выговаривают их, но в исковерканном виде. Выговор их походит на выговор крестьян Вятской и Вологодской губерний.
II
Ноябрь месяц в начале. Зима свирепствует немилосердно, как будто все зло свое хочет выместить над Подлипной и ее обитателями. Утро. Холод в тридцать градусов; ветер свистит по полю; деревья скрипят; верхушки их то и дело с шумом пошатывает направо и налево, и впрямь и вкось. Ветер рыщет по полю и гонит снег, как назло, к самым домам, до половины уже занесенным снегом. Дороги вовсе не видать – она сравнялась с полем. Больше всего достается крайнему домику, без крыши, с одним окном, со слюдою в рамах, до половины заваленному снегом. Ветер так и рвет с домика, что ему под силу: вон доску, высунувшуюся с потолка, оторвало; вон посыпались высунувшиеся из-под снега каменья, составляющие трубу; вон четверть крыши со стайки оторвало; вон и слюда треснула в одной раме – пошел ветер гулять по избе… Ни одного человека не видно; не видно и животных, даже собака куда-то спряталась… Но вот вышел из одного дома крестьянин, в полушубке из овечьей и телячьей шкур, в шапке из такой же шерсти, с длинными ушами, в огромнейших собачьих рукавицах, в синих нанковых штанах и в лаптях. Он уже немолод: ему годов сорок.
– Эко диво! – сказал он, сторонясь от ветра. Ветер и стужа его злили.
– Как пойдешь? Гли, што диется… – Он начал шагать и тонул в снегу. – Эк, испугались! Врешь!! Ишь ты, цуцело, околить бы те!.. – Он плюнул. – Да будь ты проклят, черт!.. – Крестьянин дошел до крайней избушки и вошел в нее. В избе холод страшный, ветер так и дует в окно сквозь раму; против окна снег на полу, на столе и на лавке. Изба очень бедна; кроме стен, стола, скамейки да одного худого лаптя, валяющегося среди пола, и небольшого корыта с корой и двумя большими ложками, в ней ничего не видно… Только на полатях да на печке кто-то стонет.
– Эй, вы, цуцелы! Померли али нет?.. С полатей раздался стон.
– Ошшо живы! – сказал он весело.
– Пила, поди сюда!.. – сказал с полатей мужской голос. Вошедший, бросив на пол рукавицы, не торопясь полез на печь. На печке лежала старуха.
– Скоро помрешь? – спросил он ее с участием. Старуха стонала. На полатях лежал Сысой Степаныч Сысоев, прозванный по-подлиповски Сысойком. Ему двадцатый год, но он худ и бледен. Он лежал в полушубке, в шапке, в лаптях и дрожал.
– Печку бы… пали, братан… А? Ишь, стужа, витер! – говорил Сысойко.
– Ну, уж и времена!.. На картошки! – сказал Пила и подал Сысойке четыре печеных картофелины.
– Я тожно – беда. Нутро… – Сысойко хотел объяснить свою болезнь и разжалобить Пилу, но не умел. Вдруг он спросил Пилу: – А Апроська?
– Апроська помират.
– А может, представляется?.. Не помрет?
– Кто ее знает. А канючит больно: подь, бает, к Сысойке, снеси картошки, да пусть, бает, придет молочка потрескать.
– Ох, не говори, – не могу, моченьки нет… – стонет Сысойко. Пила молчал. Ему жалко было Сысойку и его мать, которая была больная, слепая и сумасшедшая.
– Истопить уж печь-ту! А где ребята-те?.. – Пила слез с печки.
– В печке, – сказал Сысойко. Пила подошел к окну, стал сгребать рукой снег с полу; постоял у окна, ветер дует; надо бы заткнуть, а чем: ничего нет такого. Он взял с полу лапоть, приладил его в раму, а ветер все дует.
– Нет ли чего затыкать-то?
– Нету, братанко, – сказал Сысойко.
– Да хоть рукавиц, что ли, дай; жалко!.. Черт!! успеешь околеть-то… Боров! лежать бы все… Чуча! Сысойко сбросил с полатей рукавицы и шапку. Пила затыкал ими раму; ветер перестал дуть, зато в избе темно сделалось. Пила пошел на улицу; ветер все дул. Пила отскреб немного снегу от окна рукавицами и пошел искать дров около стайки, в которой лежала лошадь, не евшая ничего два дня. Пила долго удивлялся ветру: «Экой какой, сила какая!.. Эвон что разворочал». Он достал с потолка стайки сена и соломы, снес их лошади.
– Ужо я овсеца тебе принесу… Скотинка ты, скотинка экая! – жалобно говорил Пила, смотря на лошадь, как она принялась охобачивать сено и солому. Гаврило Гаврилыч Пилин, по-подлиповски Пила, был человек добрый, пробойный и работящий. Он один из подлиповцев понял, что ничего не делая жить нельзя; он как-нибудь старался приискать себе работу, сбыть ее, а главное, услужить своим подлиповцам. Назад тому год Пила постоянно стрелял дичь и сбывал ее в городе, хлеб у него водился; но как-то раз утопил