второго курса. Этот мир достоин пренебрежения, говоришь ты. Ты видел человечество в действительности и не хочешь иметь с людьми ничего общего. Каждый так говорит, когда ему восемнадцать лет. Но это проходит. Мы стабилизируемся психически. И находим, что мир довольно пристоен. И люди стараются жить в нем, как умеют. Нет, мы, конечно, не совершенны. Но мы и не отвратительны…
— Да, когда тебе восемнадцать лет, ты не имеешь права выдавать подобные суждения. А я давно уже имею на это право. Я шел к этой ненависти длинным и трудным путем.
— Почему, однако, ты остался при своем юношеском максимализме? Ты любуешься собой, упиваешься собственным несчастьем. Покончим с этим. Вернись с нами на Землю и забудь о своем прошлом. Или, по крайней мере, прости.
— Не забуду и не прощу.
Мюллер скривился. Ему внезапно стало так страшно, что он задрожал. А что если это правда? Если есть какой-то способ излечения? Улететь с Лемноса? Он весь сжался, мысли его смешались.
«Парень, конечно, прав, я циничен, как второкурсник. Нет, даже иначе. Неужели я такой мизантроп? Поза. Это он меня вынуждает. Только ради самой полемики. Теперь я просто задавлен собственным упрямством. Но я уверен, что излечение просто невозможно. Парень плохо умеет притворяться. Он лжет, хотя не знаю, зачем. Хочет заманить меня в какую-нибудь ловушку, в их корабль. А если не врет? Почему бы мне не вернуться на Землю? Снова увидеть эти миллиарды людей… Броситься в водоворот жизни. Девять лет провел я на необитаемом острове и боюсь возвращаться».
Его охватила крайняя подавленность. Человек, который хотел стать Богом, теперь жалкий субъект, душевнобольной, цепляющийся за свою изоляцию. И обидчиво отталкивающий любую помощь. «Это грустно, — подумал Мюллер. — Это очень печально».
— Я чувствую, — сказал Раулинс, — как меняются твои мысли.
— Чувствуешь?
— Ничего особенного. До этого ты был каким-то бешеным, запальчивым, предубежденным. А сейчас я воспринимаю какую-то тоску, что-то… даже не могу выразить…
— Мне никто никогда даже не говорил, — удивился Мюллер, — что можно различать оттенки. Никто. Может, только… мне говорили только, что находиться рядом со мной жутко.
— Ну почему тогда ты так успокоился? Ты вспомнил о Земле?
— Быть может, — Мюллер опять набычился, стиснул зубы. Он встал и умышленно подошел поближе к Раулинсу, глядя, как тот борется с собой, чтобы не показать своих эмоций. — Ну что ж, тебе, наверное, уже пора возвращаться к своим археологическим делам, Нед. Твои коллеги снова будут недовольны.
— У меня есть еще немного времени.
— Нет, тебе пора. Иди.
Вопреки явному приказу Чарльза Бордмена Раулинс уперся на том, что должен вернуться в лагерь, в зону F, под тем предлогом, что принесет новую бутылку напитка, которую он в конце концов заполучил у Мюллера. Бордмен хотел послать кого-нибудь за бутылкой, чтобы Раулинс не шел через ловушки зоны F без отдыха. Но тот потребовал личной встречи с Бордменом. Он был потрясен, чувствовал себя отвратительно и знал, что его нерешительность все время растет.
Раулинс застал Бордмена за ужином. У старика перед носом стоял поднос из темного дерева, инкрустированного светлым. В красивой посуде лежали фрукты и сахар, овощи в коньячном соусе, экстракты из мяса, пикантные приправы. Кувшинчик вина темно-оливкового цвета стоял рядом с его левой рукой. Разные таинственные таблетки были разложены в углублениях длинной пластинки из темного стекла. Время от времени он клал одну из них в рот. Бордмен долго притворялся, что не замечает гостя, стоящего у входа в его палатку.
— Я ведь говорил, чтобы ты не приходил сюда, Нед, — выговорил он, в конце концов.
— Это тебе от Мюллера. — Раулинс поставил бутылку рядом с кувшинчиком вина.
— Для того чтобы поговорить со мной, тебе не обязательно было наносить мне визит.
— С меня довольно этих переговоров на расстоянии. Мне хотелось тебя увидеть. — Раулинс стоял, не приглашенный даже присесть, ошеломленный тем, что Бордмен продолжает жевать.
— Чарльз… я думаю, что уже не смогу больше притворяться.
— Сегодня ты притворяешься отлично, — сказал Бордмен, попивая вино. — Очень убедительно.
– Да, я учусь лгать, но что из этого? Ты слышал его? Ему отвратительно человечество. В таком случае, он не захочет сотрудничать с нами, когда мы вытянем его из лабиринта.
— Ты неискренен. Ты сам сказал ему, Нед, что его рассуждения — глупый цинизм юного щенка. Этот человек любит человечество. Именно потому он так и уперся. Потому что его скрутила эта любовь, но она не перешла в ненависть, и в основе его поступков нет ненависти.
— Тебя там не было, Чарльз. Ты не говорил с ним.
— Я наблюдал, я прислушивался. Я ведь сорок лет знаю Дика.
— Последние девять лет не считаются. Это особые года для него.
Раулинс согнулся почти пополам, чтобы посмотреть в глаза сидящему Бордмену. Тот наколол грушу в сахаре на вилку, помахал ею и лениво поднес ко рту. «Он специально игнорирует меня», — подумал Раулинс и снова начал:
— Чарльз, я хожу туда, изобретаю ужасную ложь, обманываю, околдовываю его этим излечением. А он отбрасывает это предложение мне в лицо.
— Да, Нед, под тем предлогом, что не верит в такую возможность. Но он уже поверил в нее, Нед. Только боится выйти из этой своей гигантской крысоловки.
— Прошу тебя, Чарльз, послушай. Ну, допустим, он поверил. Допустим, он выйдет из лабиринта и отдастся в наши руки. Что дальше? Кто возьмется объяснить ему, что его нельзя вылечить никаким из известных способов и что его бессовестным образом обманули. И все потому, что мы хотим, чтобы он снова был нашим послом у чуждых нам существ, в двадцать раз более удивительных и в пятьдесят раз более опасных, чем те, которые так испортили ему жизнь? Я, во всяком случае, ему этого не скажу!
— Ты и не должен будешь делать это, Нед. Я сделаю это сам.
— И как ты себе это представляешь? Ты думаешь, он улыбнется, поклонится и еще похвалит тебя за находчивость: «Ах, как ты чертовски хитро, Чарльз, снова добился своего». И будет тебе во всем послушен? Нет. Наверняка нет. Может, ты сумеешь вытянуть его из лабиринта, но то, как ты действуешь, не принесет тебе пользы.
— Все может быть совсем иначе, — спокойно возразил Бордмен.
— В таком случае, может быть, ты объяснишь мне, что ты собираешься делать после того, как сообщишь, что его излечение — это блеф, и что у тебя для него приготовлено новое рискованное задание.
— Как мне кажется, это еще рано обсуждать.
— Тогда я подаю в отставку, — твердо сказал Раулинс.
Бордмен ожидал чего-нибудь в этом роде. Какого-нибудь благородного жеста, дерзкого вызова, прилива добродетели. Сбросив свое искусственное безразличие, он посмотрел на Раулинса внимательно. «Да, в этом парне есть сила. Детерминизм. Но нет хитрости. По крайней мере, не было до сих пор». Он медленно проговорил:
— Хочешь уйти в отставку? После стольких разговоров о преданности делу человечества? Ты нам необходим, Нед. Необходим. Ты составляешь одно из звеньев цепи, связывающей нас с Мюллером.
— Моя преданность людям касается также и Дика Мюллера, — проворчал Раулинс. — Дик Мюллер — тоже частичка человечества независимо от того, как он к нему относится. Я уже и так достаточно виноват перед ним. И если ты не скажешь мне, как намереваешься поступать дальше, то пусть черти меня возьмут, если я приму в этом какое-нибудь участие.
— Мне нравится твоя решительность.
— Я настаиваю на отставке.
— Я даже согласен с твоей позицией. Я вовсе не горжусь здесь тем, что мы делаем. Но считаю это исторической необходимостью. Измены во имя высших интересов иногда необходимы. Пойми, Нед, у меня тоже есть совесть, восьмидесятилетняя совесть, и очень чувствительная, потому что совесть человеческая не атрофируется с годами. Мы только учимся примирять свои поступки с угрызениями совести, и ничего более.