она пришла и когда ушла, как записывал всех, кто приходил к жильцам вверенного ему подъезда. Благодаря его записям милиция быстро поймала двух квартирных воров, это добавило ему служебного рвения. Лишь однажды, когда Рогов уехал в командировку, Ирина привезла любовника в загородный дом. Эти три дня остались в ее памяти ярким праздником вроде венецианского карнавала, на котором она побывала с мужем во время медового месяца.
— Хочу есть, — как-то сказала она, когда для любви уже не оставалось никаких сил. — Накорми меня.
— Есть пельмени, — ответил Егорычев. — Немного слиплись, но „Богатырские“.
— Ну вот еще! — фыркнула Ирина.
Она отвезла любовника в „Пекинскую утку“ на Тверской. В конце обеда незаметно сунула ему бумажник:
— Расплатись, мне неудобно. Платить должен мужчина.
Счет был на три с половиной тысячи рублей. В бумажнике лежало около десяти тысяч, Ирина это хорошо помнила, потому что накануне разменяла триста долларов. Но когда она по пути домой заехала в универсам, то обнаружила в бумажнике только две тысячные купюры. Она удивилась, но не придала этому значения: какое-то недоразумение. Но когда такое же недоразумение произошло во второй и в третий раз, серьезно задумалась.
Сразу вспомнилась давняя история с золотой зажигалкой. Ирина вынула ее из сумочки и дала Егорычеву прикурить, потому что его одноразовый „Крикет“ иссяк. Но при следующей встрече Егорычев уверил ее, что зажигалку она снова сунула в сумочку. Наверное, где-то выронила. Она согласилась: наверное, так. Ее больше заботило, как она объяснит мужу, куда делся его подарок.
Как человек, большую часть жизни проживший в бедности, Ирина любила, чтобы у нее с собой всегда было много денег. Она знала, что может купить все, что захочет, поэтому чаще всего ничего не хотела. Рогов не ограничивал ее в расходах, в бумажнике всегда было триста-четыреста долларов. Но когда она пересчитывала их, почему-то всегда оказывалось меньше.
Еще со времен нищей студенческой жизни Ирина знала о странной особенности денег: их всегда меньше, чем ожидаешь. Но сейчас дело было не в этом. Не без сомнений она решилась на эксперимент. Перед тем как войти в дом на Больших Каменщиках, пересчитала деньги в бумажнике: четыре стодолларовые купюры и около тысячи рублями. Она забыла об этом, как всегда забывала обо всем на свете в объятиях Егорычева. Но на Чистых прудах, когда уже шла к машине, вспомнила. Отрыла кошелек: двести долларов и меньше пятисот рублей. Эта мелочность ее особенно поразила: мало ему показалось двухсот долларов, прихватил и рубли. На мелкие расходы.
Ирина видела, как он живет: перебивается случайными заработками — рисует афиши для окраинного кинотеатра, постоянно одалживается у матери. Она не раз предлагала ему деньги. Он гордо отказывался. Гордость не позволяла ему брать деньги у любовницы. Воровать позволяла.
Открытие было очень болезненным. Оно совпало с ответом на вопрос, живо интересовавший Ирину с самого начала знакомства: какой он художник? Его картинки не вызывали в ней отклика. Но, может быть, она не готова к восприятию современной живописи? Картины других художников, в мастерские которых Егорычев ее водил, тоже оставляли ее равнодушной. Презрительная оценка мужа, назвавшего живопись Егорычева бездарной мазней, не показалась ей объективной. В нем могла говорить ревность, подсознательная, вызванная только тем, что жена проявляет заинтересованность в судьбе неприятного ему молодого человека. Ирина поехала в галерею Гельмана и договорилась с известным искусствоведом, что он посмотрит работы Егорычева.
— Не бесплатно, конечно, — заверила она. — Гонорар в триста долларов вас устроит?
Искусствовед попыхтел короткой трубкой и усмехнулся в густую рыжую бороду:
— Почему же не устроит? Конечно, устроит.
— Только не нужно, чтобы он знал, что это я попросила. Вы приехали по своей инициативе. Услышали, что есть интересный художник, решили взглянуть. Так можно?
— Почему же нельзя? Только это будет стоить дороже.
— Сколько.
— Пятьсот.
Звонок искусствоведа чрезвычайно Егорычева возбудил. Он даже позвонил Ирине на мобильник и отменил свидание:
— У меня важная встреча. Гельман хочет устроить мою выставку. Завтра подъедет его эксперт, нужно подготовиться.
Через день Ирина встретилась с искусствоведом и передала ему гонорар. Он спросил:
— За свои деньги вы хотите услышать правду? Или комплимент?
— Правду.
— Уши от зайца он нарисовать сможет, всего зайца — нет. Такова правда.
— Значит, он бездарный художник?
— Он вообще не художник. Не знаю, кто ему внушил, что он художник.
Бездарь. И вор. Господи, с кем я связалась?
Но эти неприятные открытия никак не сказались на ее тяге к Егорычеву. Она по-прежнему пользовалась любым поводом ускользнуть из дома и оказаться в его объятиях. Но если раньше находилось сомнительное оправдание тем, что она подруга гениального, но пока непризнанного художника, то теперь вполне отдавала себе отчет в том, что не в силах противостоять животной страсти. Он бездарь и вор. Она блядь. Такова правда. Это мучило ее, она казалась себе породистой сукой, которую неудержимо тянет на помойку, вываляться в падали.
Внутренняя борьба привела к тому, к чему и должна была привести: она заболела. Врачи поставили диагноз: нервное истощение. Месяц пролежала в частной клинике. Рогов приезжал к ней каждый день, подолгу сидел у ее кровати, молча держал в руках ее руку. „А ведь он меня любит“, — однажды поняла она, и все душевное напряжение разрядилось, как гроза, неудержимым потоком слез. Это был кризис. После него Ирина быстро пошла на поправку. На другой день после выхода из больницы поехала к Егорычеву. Сказала то, что давно нужно было сказать: спасибо тебе, что ты разбудил во мне женщину, но нам нужно расстаться. Он сначала растерялся, потом заявил, что жизнь без нее бессмысленна и лучше сразу с ней покончить. В доказательство, что не шутит, достал пистолет и передернул ствол. Пистолет был похож на тот, что хранился в письменном столе Рогова, но Ирина отметила это мимоходом, вскользь. Она бросилась отнимать у него опасную игрушку, борьба закончилась тем, что они оказались в постели. Но если раньше, занимаясь любовью с мужем, она представляла на его месте Егорычева, то теперь место Егорычева в ее воображении занял Рогов.
Обычно после бурных постельных баталий Егорычев курил, поставив на грудь пепельницу, и говорил о том, как изменится их жизнь, когда он пробьет выставку и все поймут, какого художника по своей тупости не замечали. Но сегодня вскочил, накинул синий шелковый халат с драконами и принес из кухни бутылку дорогого иностранного коньяка:
— Давай выпьем. За мой успех.
— Откуда у тебя такой коньяк? — удивилась она.
— Продал две картинки. Недорого, всего за три с половиной тысячи баксов. Через десять лет они будут стоить по сто тысяч.
— Мне не наливай, я за рулем. Рада за тебя. Теперь мы можем расстаться.
— Опять ты за свое! Неожиданно полюбила мужа?
— Ты знаешь, да.
— Не понимаю. Как можно любить это животное?
— Можно, Костя, можно. Мне пора.
— Когда ты снова придешь?
— Никогда.
На его лице появилась самодовольная усмешка.
— Да ладно тебе. Приходи, я тебя всегда жду…
Отъезжая от дома Егорычева, она твердо сказала себе, что была здесь в последний раз. Но через несколько дней снова приехала. От последнего разговора осталось ощущение незаконченности, нужно было