с Ним, ибо что изрек Господь?

Я покачал головой.

— Что изрек Господь, Шимъон? «Иди по стезе правды, возлюби добро и возненавидь зло». Так Господь избрал нас, упрямый, жестоковыйный народ; и еще было в его договоре, что не должны мы преклонять колени ни перед кем — ни перед кем, Шимъон! Держите же высоко голову — или вся Иудея превратится в пустыню.

Долгая речь утомила отца; он, тяжело дыша, откинулся на руки Иоханана и закрыл глаза. Затем он продолжал:

— С тобой, Шимъон, остаются братья твои. Будь же сторожем брату своему ты один и только ты: препоручаю их тебе, препоручаю их тебе. И если будет в Израиле мужчина, или женщина, или ребенок, которых нужно будет поддержать, которых нужно будет накормить, которые попросят о помощи или милости, — да не отвернешься ты и не пройдешь мимо, Шимъон бен Мататьягу, и да не зачерствеет твое сердце, не зачерствеет твое сердце…

Затем он позвал:

— Иегуда! Иегуда, сын мой! Иегуда склонился над ним, и отец взял его руки и поцеловал.

— Ты Маккавей, — сказал старик, — и люди пойдут за тобой, и станешь ты их вождем, Иегуда. Не возражай…

— Все будет так, как ты говоришь, — прошептал Иегуда.

— Ты станешь вождем — таким, как Гидеон. И ты, Иоханан, мой первенец, мягкий и добрый Иоханан, и ты, Эльазар, краса битвы за свободу, и ты, Ионатан, дитя мое — дитя мое Ионатан, подойдите все ко мне, и я обниму и поцелую вас, и затем я скажу: «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш…»

Он откинулся назад, и его ястребиное лицо неожиданно смягчилось, и он уснул навеки. И длинные, белые, точно снег, волосы и белая борода были ему как саван. Я вышел под дождь, где, накрывшись плащами, ждали люди.

— Адон Мататьягу скончался, — сказал я, — да будет Господь милостив к нему, отцу моему.

И я вернулся, чтобы плакать вместе с братьями; и сквозь шум неперестававшего дождя я слышал, как плачут люди.

Мы перенесли его тело обратно в Модиин — мои братья и я, и рабби Рагеш неистовый человек, которого люди юга любили почти так же, как люди севера чтили адона и, может быть, даже любили: не мне это знать, я его сын, а это совсем не просто — быть сыном яростного поборника правды.

Может быть, люди знали его лучше, ибо в какую бы мы ни приходили деревню, едва мы говорили, что несем тело адона Мататьягу бен Иоханана, как тотчас же вокруг простого кедрового гроба, в котором лежал адон, собиралась толпа, и каждый старался дотронуться до гроба или приложиться губами, чтобы потом об этом рассказывать детям и внукам своим. И везде — в полуразрушенной ли деревне, которую люди все не решались оставить, или в укромной теснине, где беглецы укрывались от наемников, — везде встречались нам старцы, которые воздавали адону последнюю почесть, прижимая руки ко лбу, — старинный-старинный жест, которым пращуры наши приветствовали своих Мелехов, царей, в те седые времена, когда у нас еще были цари. А потом старцы запахивались с головою в свои просторные полосатые плащи и, раскачиваясь взад и вперед, протяжно голосили, обращаясь уже не к отцу нашему, а к Богу, которому поклонялся адон:

— Да возвеличится и Да святится славное имя Твое во веки веков!

А то, бывало, дети убирали гроб яркими полевыми цветами — нарядными полевыми цветами, которыми так богата наша земля.

Так, сменяясь попарно, несли мы гроб, пока наконец не добрались до вершины утеса, с которого уступами сбегали вниз живописные террасы, а под ними, в глубине, раскинулась цветущая долина, где некогда был наш Модиин, а теперь среди черной золы осталось лишь несколько полуразрушенных стен да сиротливо торчали печные трубы.

Мы принесли гроб к вырубленному внутри холма склепу, где хоронили всех из нашей семьи, и положили отца в могилу рядом с останками его отца и деда.

— Покойся, как суждено каждому, — сказал Рагеш.

На заброшенном модиинском кладбище — этой мертвой обители воспоминаний мне стало одиноко и страшно. Тот, кто берет меч, от меча и гибнет — даже адон, чей облик когда-то, давно, в детстве, сливался в моем сознании с обликом сурового и справедливого Бога. Измотанный и одинокий, сел я на камень рядом с Рагешем и братьями, разломил краюху хлеба и пригубил вина из бурдюка. Террасы уже поросли сорняками, и плодам на неприсмотренных деревьях предстояло перезреть, и зачервиветь, и опасть, и сгнить без всякой пользы.

Когда мы приближались к Модиину, во мне теплилась надежда, что дух Рут слетит ко мне и осенит меня. Но нет, я не почувствовал этого, лишь горькие воспоминания нахлынули на меня, и я смотрел на братьев, переводя глаза с одного лица на другое, и видел, что их тоже гложут мрачные и тяжкие воспоминания. Иегуда сидел растерянный, и я был озадачен, подумав, как он еще молод. В его коротко стриженной бороде и длинных каштановых волосах уже мелькали нити седины, и в прекрасных его чертах отражалась задумчивая печаль.

И Рагеш, сидя на камне и ковыряя веточкой землю, тоже время от времени поглядывал на Иегуду.

Неожиданно Иегуда спросил Рагеша:

— Почему мы такие, какие мы есть? Рагеш вздрогнул, потом улыбнулся и покачал головой.

— Многие народы живут в мире, — продолжал Иегуда, — но для нас, ненавидящих войну и желающих только, чтобы нас оставили в покое, — для нас нет мира, и на этой земле тысячи лет льется кровь.

— Верно, — кивнул Рагеш.

— И нет жизни ни мне, ни всем нам, сыновьям Мататьягу, да почиет он в мире! Для нас нет ни мира, ни женщины, ни дома, ни детей…

Рагеш снова опустил глаза, но Иегуда накинулся на него и закричал:

— И ты еще смеешь называть меня Маккавеем! Я проклят, говорю тебе, проклят! Погляди на мои руки: они уже по локоть в крови, а будет на них еще больше крови и ничего, кроме крови! Этого ли я хотел? Этого ли я просил? Давид мечтал стать царем, а мне этого не нужно. Но получил ли я хоть раз в жизни то, что хотел?

— Свободу, — спокойно сказал Рагеш. Иегуда плакал, закрыв лицо руками.

Не таким запомнится все это людям, по-другому запомнится людям все то, что произошло за следующие пять лет. Но для меня воспоминания об этих годах — это прежде всего воспоминания о моих прославленных братьях, о том, как Эльазар, возглавляя наши наступления на сирийские отряды, громил их так, как это не умел делать никто на свете, кроме римлян; воспоминания о битве Иегуды против греческого наместника Аполлония — того Аполлония, который хвалился, что собственной рукой умертвил тысячу сто пятьдесят девять евреев, Аполлония, который устроил когда-то страшную резню в Иерусалиме в день первого осквернения Храма, Аполлония, который однажды велел привести к нему десять еврейских девственниц и за одну ночь обесчестил их всех, дабы доказать свою мужскую мощь и превосходство западной цивилизации.

И все-таки я должен рассказать о том горе и той безнадежности, которые охватили страну, когда не стало адона Мататьягу. Похоронив отца, мы вернулись в Офраим. Там мы застали людей в смятении и животном страхе — да они и жили-то, как животные, в пещерах и шалашах. В нашем урочище и во всей нашей отрезанной от мира долине, путь из которой вел через зловещее, унылое болото, жило теперь более двенадцати тысяч евреев, и большинство пришло сюда, не взяв с собой ничего, кроме одежды на плечах и груза своего горя, без орудий труда, без пищи, без оружия, но зато с детьми — с бесчисленными смеющимися детьми, упитанными, как иудейские маслины.

Они поселились в глухой, укрытой лесами долине, где среди ядовитых испарений огромного смрадного болота людей то и дело трепала лихорадка.

Весной на склонах горы Офраим и других гор таяли снега, и вода струилась вниз и вливалась в болото, откуда не было стока, и там все последующие десять жарких месяцев вода зацветала и гнила, отравляя воздух зловонием. Как я уже говорил, давным-давно, еще до вавилонского изгнания, земля Офраим была одной из благодатнейших и плодороднейших областей во всей Палестине. В те годы горные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату