Мы отступили на склон, где было много огромных валунов и узких ущелий; там греки не могли сражаться сомкнутым строем. Но Иегуда не решился приказать отступать дальше, опасаясь, что отступление может превратиться в беспорядочное бегство, и тогда греки смогут смять нас, как мы только что смяли их. Нас уже окружали, и греки устремились на нас со всех сторон. Иегуда сделал единственное, что он мог в этом положении сделать: он собрал нас всех вместе среди валунов и скал, построил круговую оборону, и так мы приняли бой.
Никогда не забуду я того дикого, звериного рева, который издали наемники, когда увидали, что наконец-то евреи попали в капкан, из которого они не могут ни отступить, ни обратиться в бегство. Ради этого они годами усеивали трупами своих воинов землю Иудеи. Они мечтали об этой минуте, они готовились к ней, и наконец-то сегодня мечта их сбылась.
И все же мы оставили по себе у греков страшную память. Мы были не овцы в загоне, мы были старые, опытнейшие, лучшие бойцы во всей Иудее, и мы не погибли бесславно. Нет, Иегуда! Ты показал себя, ты показал себя.
Сначала, пока греки приближались к нам, мы стреляли из луков. Мы стреляли не так, как мы это делали в ущельях, когда стрелы низвергались ливнем, заполняя воздух, нет, мы стреляли медленно, осторожно, тщательно целились, выбирая мишень, ибо знали, что когда мы расстреляем все сорок стрел, которые были у каждого из нас в колчане, больше их не будет. Мы целились в неприкрытые доспехами части тела: в глаз, в лоб, в руку; и дорого же они заплатили за свой первый натиск. Они уже не так громко орали, они продвигались медленнее, но в конце концов они до нас дошли.
И до самого полудня дрались мы копьями, а когда переломали все копья, то мечами, ножами, молотами. И за это время мы отражали один натиск за другим. Не знаю, сколько их было, но много, много — так много, что, даже вспоминая об этом, я ощущаю усталость и боль. А затем они отошли, чтобы передохнуть, перегруппировать свои ряды и подсчитать своих мертвецов, громоздившихся вокруг нас стеной.
Они дорого заплатили, но и мы тоже. От наших восьми сотен осталась едва ли половина. Старые раны раскрылись, и к ним добавились новые. Когда я опустил меч, то почувствовал, что поднять его снова будет просто выше моих сил. Рот у меня пересох, как высушенная кожа, и когда я пытался что-то сказать, изо рта у меня вырывались лишь хрипы, вроде карканья. Повсюду вокруг нас лежали раненые, прося воды, и мертвые, которые уже ни о чем не просили. Я оглянулся, ища глазами Иегуду и Ионатана, и сердце мое стало биться спокойнее, когда я увидел, что они живы — так же, как и Рувим и Адам бен Элиэзер. Но у Иегуды был кровоточащий шрам через всю грудь. А яростный, мстительный Адам бен Элиэзер был ранен в лицо, и вместо рта у него была сплошная кровавая рана.
Иегуда подошел ко мне, переступая через трупы, и протянул мне фляжку с водой.
— Отдай ее раненым, — прохрипел я с натугой.
— Нет, Шимъон, лучше пусть пьют здоровые — иначе вечером сегодня больше не будет раненых.
Я смочил губы — большего я сделать не мог.
Ко мне подошел Рувим — он поцеловал меня.
— Шимъон, друг мой, прощай, — сказал он.
Я покачал головой.
— Нет, прощай! — повторил он. — Да будет мир с тобою! Я счастлив. Так умереть я согласен. Так хорошо было жить рядом с вами! И вовсе не тяжело умирать, когда рядом сыновья Мататьягу.
Я не мог думать о смерти, о конце, о прошлом или о будущем. Я мог думать только о каждой благословенной минуте отдыха, и я мог только желать, чтобы этот отдых еще хоть чуть-чуть продлился, еще хоть немного, совсем немного, пока греки снова не пойдут в наступление.
И они пошли. Наш круг теперь сузился. Они шли в наступление снова и снова, и теперь мои братья были совсем рядом со мною, — а в начале сражения они были по другую сторону круга. Мы отбивали натиск греков, но они опять наступали, и вот уже мы собрались полукругом вокруг могучего валуна; здесь мы будем стоять, здесь мы погибнем.
Каждое движение причиняло мне безмерные мучения. Раны мои теперь уже не болели, я ничего не чувствовал и ничего не слышал; я ощущал только одно ужасную, невыносимую тяжесть моего меча, и все же. опять и опять подымал я свой меч, и рубил, и колол, как рубили и кололи мои братья, как рубил и колол Иегуда своим длинным, острым мечом, который когда-то, давно, достался ему от убитого им Аполлония.
А наемники все нападали и нападали — и я знал, что нападать они будут вечно, пока не погибну я, пока не погибнут все евреи. Время остановилось. Все остановилось, кроме движения наемников, которые, перелезая через горы трупов, еще и еще раз нападали на нас. Иногда бывала передышка, но неизъяснимое блаженство этой передышки всегда продолжалось слишком недолго, — а потом они снова устремлялись на нас.
А затем наступила передышка, которая не окончилась. И я неожиданно погрузился в ночь — не в сумерки, не в медленный переход от дневного света к вечернему полумраку, но в черную, черную ночь — и по лицу моему застучали капли дождя. На мгновение мне показалось, что я остался один в этом жутком обиталище смерти, и я подставил губы под дождь и закричал… Нет, то были не слова — то был дикий, захлебывающийся, хриплый вой, и я продолжал выть и выть, пока не ощутил у себя на лице чьи-то руки, и тогда я осознал, что лежу на земле и что кто-то кричит мне в ухо, и до меня дошло, что это голос моего брата Ионатана, и он спрашивает меня, спрашивает меня — сторожа брату своему:
— Шимъон, Шимъон, где Иегуда?
— Не знаю… не знаю…
Мы поползли по земле, осматривая лежащих. Кроме нас, не осталось в живых никого, никого… Мы ползли от трупа к трупу, н наконец мы нашли Иегуду. Ночь была черна, словно адская бездна, и как-то нашлись у нас силы поднять бездыханного Иегуду и унести из этого дьявольского места.
Мы двигались медленно, страшно медленно, и каждый шаг причинял нам боль. Временами мы проходили так близко от лагеря наемников, что отчетливо различали их голоса, — а потом мы отдалились от них и голоса их затихли в ночи. А мы все шли и шли. Не знаю, как долго мы шли. У той ночи не было ни начала, ни конца. Но наконец мы ухитрились отыскать какую-то узкую расселину в скалах, и здесь мы легли, положив рядом тело нашего брата, и, несмотря на дождь, мы сразу же, в крайнем изнеможении, погрузились в глубокий сон.
Не знаю, сколько было времени, когда мы проснулись на следующее утро. Дождь все еще лил, и небо было серым, и мы не видели ни наемников, ни того места, где мы вчера сражались.
У нас не было слов, не было слез. Все было кончено, и Иегуда, брат наш, Иегуда Маккавей, не имеющий равных, без страха и упрека, был мертв. Осторожно, бережно подняли мы его холодное тело. Все было кончено, все завершилось. Но мы шли и шли по направлению к Модиину, к нашему родному крову, — старому дому Мататьягу.
Нот у меня слов, чтобы поведать, что ощущал я тогда и о чем я мыслил, как не было слов в тот день ни у меня, ни у Ионатана. Иегуда был мертв.
И вот я пишу об этом, я, старик, старый еврей, который роется памятью в прошлом — в этой далекой и беспокойной юдоли воспоминаний. Я писал, но больше писать не в силах, ибо мне начинает казаться, что писать эту повесть бесцельно и лишено смысла.
Ночь — это мрачное время. И хотя царит сейчас мир на нашей земле, я, Шимъон, ничтожнейший из братьев, но знаю мира.
Часть пятая
ОТЧЕТ ЛЕГАТА ЛЕНТУЛЛА СИЛАНА
Иерусалим, Иудея
Докладываю благородному Сенату, что свою миссию я выполнил. Как мне было поручено, я отправился в страну евреев — или иегудим, как они себя именуют, и провел там три месяца, исполняя поручение Сената. В течение вышеозначенного времени я имел несколько встреч с их вождем этнархом