получается, прыгнуть может всякий, в том числе и я?! Ладно, успокойся. Сказано же — не прописано, что прыгаешь ты. Как же, успокоишься здесь! А кто не далее как вчера едва не сиганул с этой самой крыши? А ты не бери Инну за руку, и не захочется на крыше оказаться. Я и так не беру, это она всегда берет меня за руку, как я могу осмелиться взять ее. Инна… Инна… О, наваждение!
Куда бы я ни пошел, что бы я ни делал, о чем бы ни думал, всюду ее образ, ее глаза, ее руки, ее фигура, ее походка. Она повсюду, она со мной, она здесь, в сердце. Что имеет значение в этой жизни, которую Лешка обозвал дурдомом? Любовь. Только любовь имеет значение, все остальное — хлам. Да, да, я могу так говорить, более того, я могу отстаивать это утверждение хоть перед кем, где угодно и когда угодно. Вот перед Лешкой, например. Опять же, за кружкой пива. Мы сидим с ним все в том же закутке на складе, вдали от лишних глаз.
— Нет, старик, — возражает Лешка. — Любовь любовью, а деньги тоже имеют значение.
— Деньги?
— Да, дорогой, деньги. Куда твоя любовь без денег?
— Как куда?
— Не прикидывайся, ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. С милым рай и в шалаше, я знаю, наслышан. Месяц рай, два месяца рай, полгода рай, год. А потом ты начинаешь замечать, что твоя милая задумывается о том, что сквозь крышу шалаша могло бы и не капать, и ветер в щели мог бы и не задувать, и холодно в нем, особенно зимой, и до магазинов далеко, и пешком ходить надоело, а в общественном транспорте давка, воры и хамы. Да и тебе самому уже кажется, что рай как-то потускнел, потерся и обветшал. А денег-то, денег у тебя и нет. А без них ты можешь прожить в своем шалаше вечность, ну, не вечность, так до старости. Вот так-то, старик, вот так-то.
— Знаешь, вот я влюблен, и мне кажется, что ничто другое не имеет значения.
— А ты раскрой глаза пошире, — смеется Лешка.
— Какой ты, Лешка, приземленный.
— Я? Да, пожалуй, приземленный, — неожиданно легко соглашается Лешка. — Но я тебе завидую по- черному. У тебя есть любовь, и тебе наплевать на деньги…
— Ну почему же наплевать? Далеко не наплевать.
— Ну, по большому счету. Ты же говоришь, что только любовь имеет значение. У меня вот любви нет, поэтому я и думаю только о деньгах.
— Давай придем к компромиссу, — говорю я. — Давай будем считать, что в этом мире имеют значение только любовь и деньги.
— Э, а как же дружба? Дружба разве значения не имеет?
— Ну, — говорю я неуверенно, — так мы можем раздуть список…
— А как ты хотел? Только так, список получится большой.
— Ну хорошо, — соглашаюсь я, — тогда давай сформулируем так: в этом мире наибольшее значение имеют любовь и деньги…
— Ужас какой, — говорит Лешка. — Ты вслушайся, что ты сказал: любовь и деньги. Это проституция, что ли?
— Иди ты! — огрызаюсь я. — Проституция и рядом с любовью не лежала.
— Давай не будем ничего формулировать? — просит Лешка. — Давай просто пить пиво и говорить о чем хочешь. О любви? Пожалуйста. О дружбе? Пожалуйста. О деньгах? Сколько угодно!
— Давай, — вынужден согласиться я. И мы пьем пиво и говорим обо всем. Потом переходим на тему пива.
— Вот смотри, — Лешка показывает мне наполовину опорожненную бутылку. — Вот пиво. Что такое пиво?
— Слабый алкогольный напиток, — отвечаю я.
— Не-ет, старина, это не только напиток. Это — хорошая беседа. Это — дружба, если хочешь. Пиво развязывает язык, сближает и объединяет людей.
— Ну, водка тоже развязывает язык.
— Водка? Ну и сколько бы мы с тобой просидели над бутылкой водки? И потом водку надо закусывать. Нет, старина, за водкой ТАК не посидишь. Водка предполагает стол с закуской, а если закуска представляет собой черствый кусок хлеба или пропотевшую подмышку, то это уже пьянство какое-то получается. Водка — это праздничный стол, а пиво — это для таких, как мы, для нашей ситуации. Пиво можно пить и в этом гадюшнике, — он обвел рукой наш закуток. — Или под лестницей, с Викентьичем. А водку я не люблю! Так что пей пиво!
Мы чокаемся бутылками. Потом Лешка уходит по каким-то делам, а я слоняюсь по театру. Мне хочется увидеть ЕЕ, хоть краем глаза, хоть мельком, я чувствую, что если не увижу ее, у меня испортится поднятое пивом настроение, мне станет плохо. Знаю, что она сидит в своей гримерной. Что она там делает? Это тайна. Но она может сидеть там целыми днями, читать какую-нибудь книжку, я однажды видел одну ее книжку, это был Шопенгауэр. Чтобы женщина читала Шопенгауэра… Я, например, пробовал читать, кстати, после того как увидел, что его читает Инна. Мой опыт был плачевным. Я заснул на второй странице. Я никому не сказал, даже Лешке, хотя Лешка тоже едва ли станет читать Шопенгауэра. А ещё говорят, что она читает Костаньеду. Этот Костаньеда просто стал модным каким-то. По выражению Лешки, в кого ни плюнь, всякий читает Костаньеду. Я не хочу читать Костаньеду. Принципиально. Вот не буду и все тут. Едва ли я стану умнее, прочитав Костаньеду, как не стал умнее, прочитав «Опыты» Монтеня.
Набраться наглости и постучать? Эта мысль приходит мне в голову при виде двери, ведущей в ее гримерную. У меня даже рука поднимается в порыве, но потом опускается бессильно. Не смогу ведь. Да и пивом от меня разит за версту. Нет, надо уйти от этой магнетической двери, уйти подальше и не появляться в этом коридоре… И я пытаюсь уйти, как вдруг дверь в ее гримерную распахивается и на пороге появляется она, в каком-то неописуемо воздушном платье, сотканном из солнечных бликов.
— Вы здесь? — говорит она своим волшебным голосом. — А я вас жду. Заходите, пожалуйста.
Я словно пристал к полу — не могу сделать шаг.
— Ну что же вы? Входите же!
С трудом переступаю парализованными ногами, прохожу мимо нее, стараясь не дышать. Останавливаюсь посередине комнаты, увешанной старыми афишами, жду, что будет дальше. А она подходит ко мне вплотную, запрокидывает голову, мои руки сами собой заключают ее в объятия, и мы начинаем целоваться… О, какое это блаженство, целовать любимую женщину! Тот, кто этого не испытывал, тот и не жил! Она такая мягкая и податливая в моих руках… Краем глаза вижу нас, отраженных в трельяже, слитых воедино… Мы вместе! От этого можно сойти с ума. Отрываюсь от этих сладких губ, самых лучших в мире губ, таких нежных и ласковых, целую ее шею, платье поддается под губами,
Сползает, открывая плечи… Она что-то шепчет, что-то страстное… О-о-о! Боже мой, я ведь ее сейчас совсем раздену, это не платье, это только видимость…
— Мишенька, Мишенька, милый мой… — шепчет Инна, и я вдруг каменею и покрываюсь холодным потом. Мишенька?!
— Инна Андреевна! Инна Андреевна, проснитесь! Проснитесь, Инна Андреевна! — я почти кричу, в отчаянии тряся ее за плечи, она отшатывается, глаза ее полны ужаса.
— Что? Что? Что? — повторяет она, не в силах остановиться.
— Проснитесь, Инна Андреевна! — кричу я ей в лицо, — Это не пьеса, пьеса закончилась, вы в реальной жизни!
— Что вы такое говорите, Миша?
— Я не Миша, Инна Андреевна! Я не Миша! Меня зовут Николай! Николай! Поймите же вы, в самом деле!
— Николай, — произносит она отрешенно, и я еще больше холодею, потому что слышу в ее голосе неподдельное разочарование. — Николай. Да. Я поняла. Оставьте меня.
— Инна Андреевна, дорогая…
— Оставьте, прошу вас! — у нее на глазах слезы. — Уйдите же! И… и… отпустите меня, мне больно.
Тут только я замечаю, что держу ее за плечи мертвой хваткой, разжимаю пальцы. Она отворачивается, тихо говорит: