олень любил ее; он с этого времени впал в задумчивость, близкую к помешательству, прогуливал ночи и, не имея своих средств, тратил господские деньги; когда он увидел, что нельзя свести концов, он 31 декабря 1821 года отравился.
Сенатора не было дома; Толочанов взошел при мне к моему отцу и сказал ему, что он пришел с ним проститься и просит его сказать Сенатору, что деньги, которых недостает, истратил он.
- Ты пьян, - сказал ему мой отец, - поди и выспись.
- Я скоро пойду спать надолго, - сказал лекарь, - и прошу только не поминать меня злом.
Спокойный вид Толочанова испугал моего отца, и он, пристальнее посмотрев на него, спросил:
- Что с тобою, ты бредишь?
- Ничего-с, я .только принял рюмку мышьяку.
Послали за доктором, за полицией, дали ему рвотное, дали молоко... когда его начало тошнить, он удерживался и говорил:
- Сиди, сиди там, я не с тем тебя проглотил. Я слышал потом, когда яд стал сильнее действовать, его стон и страдальческий голос, повторявший:
- Жжет, жжет! огонь!
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил Кало, что жизни за гробом быть не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по- немецки, который час, потом, сказавши: 'Вот и Новый год, поздравляю вас', - умер.
Утром я бросился в небольшой флигель, служивший баней, туда снесли Толочанова; тело лежало на столе в том виде, как он умер: во фраке, без галстука, с раскрытой грудью; черты его были страшно искажены и уже почернели. Это было первое мертвое тело, которое я видел; близкий к обмороку, я вышел вон. И игрушки, и картинки, подаренные мне на Новый год, не тешили меня; почернелый Толочанов носился перед глазами, и я слышал его 'жжет- огонь!'
В заключение этого печального предмета скажу только одно -г- на меня передняя не сделала никакого действительно дурного влияния. Напротив, она с ранних (61) лет развила во мне непреодолимую ненависть ко всякому рабству и ко всякому произволу. Бывало, когда я еще был ребенком, Вера Артамоновна, желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость, говаривала мне: 'Дайте срок, вырастете, такой же барин будете, как другие'. Меня это ужасно оскорбляло. Старушка может быть довольна- таким, как другие по крайней мере, я не сделался.
Сверх передней и девичьей, было у меня еще одно рассеяние, и тут по крайней мере не было мне помехи. Я любил чтение столько же, сколько не любил учиться. Страсть к бессистемному чтению была вообще одним из главных препятствий серьезному учению. Я, например, прежде и после терпеть не мог теоретического изучения языков, но очень скоро выучивайся кой-как понимать и болтать с грехом пополам, и на этом останавливался, потому что этого было достаточно для моего чтения.
У отца моего вместе с Сенатором была довольно большая библиотека, составленная из французских книг прошлого столетия. Книги валялись грудами в сырой, нежилой комнате нижнего этажа в доме Сенатора. Ключ был у Кало, мне было позволено рыться в этих литературных закромах, сколько я хотел, и я читал себе да читал. Отец мой видел в этом двойную пользу: во-первых, что я скорее выучусь по- французски, а сверх того, что я занят, то есть сижу смирно и притом у себя в комнате. К тому же я не все книги показывал или клал у себя на Столе, - иные прятались в шифоньер.
Что же я читал? Само собою разумеется, романы и комедии. Я прочел томов пятьдесят французского 'Репертуара' и русского 'Феатра', в каждой части было по три, по четыре пьесы. Сверх французских романов, у моей матери были романы Лафонтена, комедии Коцебу, - я их читал раза по два. Не могу сказать, чтоб романы имели на меня большое влияние; я бросался с жадностью на все двусмысленные или. несколько растрепанные сцены, как все мальчики, но они не занимали меня особенно. Гораздо сильнейшее влияние имела на меня пьеса, которую я любил без ума, перечитывал двадцать раз, и притом в русском переводе 'Феатра',- 'Свадьба Фигаро'. Я был влюблен в Херубима и в графиню, и, сверх того, я сам был Херубим; у меня замирало сердце при чтении, и, не давая себе никакого (62) отчета, я чувствовал какое-то новое ощущение. Как упоительна казалась мне сцена, где пажа одевают в женское платье, мне страшив хотелось спрятать на груди чью-нибудь ленту и тайком целовать ее. На деле я был далек от всякого женского общества в эти лета.
Помню только, как изредка по воскресеньям к нам приезжали из пансиона две дочери Б. Меньшая, лет шестнадцати, была поразительной красоты. Я терялся, когда она входила в комнату, не смел никогда обращаться к ней с речью, а украдкой смотрел в ее прекрасные темные глаза, на ее темные кудри. Никогда никому не заикался я об этом, и первое дыхание любви прошло, не сведанное никем, ни даже ею.
Годы спустя, когда я встречался с нею, сильно билось сердце, и я вспоминал, как я двенадцати лет от роду молился ее красоте.
Я забыл сказать, что 'Вертер' меня занимал почти столько же, как 'Свадьба Фигаро'; половины романа я не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал, как сумасшедший. В 1839 году 'Вертер' попался мне случайно под руки, это было в Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма... и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был остановиться.
Лет до четырнадцати я не могу сказать, чтоб мой отец особенно теснил меня, но просто вся атмосфера нашего дома была тяжела для живого мальчика. Строптивая и ненужная заботливость о физическом здоровье, рядом с полным равнодушием к нравственному, страшно надоедала. Предостережения от простуды, от вредной пищи, хлопоты при малейшем насморке, кашле. Зимой я по неделям сидел дома, а когда позволялось проехаться, то в теплых сапогах, шарфах н прочее. Дома был постоянно нестерпимый жар от печей, все это должно было сделать из меня хилого и изнеженного ребенка, если б я не наследовал от моей матери непреодолимого здоровья. Она, с своей стороны, вовсе не делила этих предрассудков и на своей половине позволяла мне все to, что запрещалось на половине моего отца. (63)
Ученье шло плохо, без соревнования, без поощрений и одобрений; без системы и без надзору, я занимался спустя рукава и думал памятью и живым соображением заменить труд. Разумеется, что и за учителями не было никакого присмотра; однажды условившись в цене, - лишь бы они приходили 'в свое время и сидели свой час, - они могли продолжать годы, не отдавай никакого отчета в том, что делали.
Одним из самых странных эпизодов моего тогдашнего учения было приглашение французского актера Далеса давать мне уроки декламации.
- Нынче на это не обращают внимания, - говорил мне мой отец, - а вот брат Александр - он шесть месяцев сряду всякий вечер читал с Офреном le recit de Theramene37 все не мог дойти до того совершенства, которого хотел Офрен.
Затем принялся я за декламацию.
- А что, monsieur Dales38, - спросил его раз мой отец, - вы можете, я полагаю, давать уроки танцевания?
Далее, толстый старик за шестьдесят лет, с чувством глубокого сознания своих достоинств, но и с не меньше глубоким чувством скромности отвечал, что 'он не может судить о своих талантах, но что часто давал советы в балетных танцах au Grand Opera!'
- Я так и думал, - заметил ему мой отец, поднося ему свою открытую табакерку, чего с русским или немецким учителем он никогда бы не сделал. - Я очень хотел бы, если б вы могли le degourdir un peu39, после декламации, немного бы потанцевать.
- Monsieur le comte peut disposer de moi40. И мой отец, безмерно любивший Париж, начал вспоминать о фойе Оперы в 1810, о молодости Жорж, о преклонных летах Марс и расспрашивал о кафе и театрах.
Теперь вообразите себе мою небольшую комнатку, печальный зимний вечер, окны замерзли, и с них течет вода по веревочке, две сальные свечи на столе и наш tete-a-tete41. Далее на сцене еще говорил довольно естественно, но за уроком считал своей обязанностью наибо(64)лее удаляться от натуры в своей декламации. Он читал Расина как-то нараспев и делал тот пробор, который англичане носят на затылке, на цезуре каждого стиха, так что он выходил похожим на надломленную трость. При этом он делал рукой движение человека, попавшего в воду и не умеющего плавать. Каждый стих он заставлял меня повторять несколько раз и все качал головой.
- Не то, совсем не то! Attention! 'Je crains Dieu, cher Abner, - тут пробор, - он закрывал глаза, слегка качал головой и, нежно отталкивая рукой волны, прибавлял:- et nai point dautre crainte'42.