видимому, не могла продолжаться. Почти с отчаянием заметил я, что вы прикреплены к моей душе такими нитками, которых нельзя перерезать, не захватив живого мяса. Время это прошло не без пользы для меня. Я вышел победителем из худшей стороны самого себя. Того романтизма, за который вы обвиняли меня, не осталось следа. Зато все, что было романтическое в самой натуре моей, вошло в мои личные привязанности. Помнишь ли ты письмо мое по поводу твоего 'Крупова'? Оно написано в памятную мне ночь. С души сошла черная пелена, твой образ воскрес передо мной во всей ясности своей, и я протянул тебе руку в Париже так же легко и любовно, как протягивал в лучшие, святые минуты нашей московской жизни. Не талант твой только подействовал на меня так сильно. От этой пьесы мне повеяло всем тобой. Когда-то ты оскорблял меня, говоря: 'Не полагай ничего на личное, верь в одно общее', а я всегда клал много на личное. Но личное и общее слилось для меня в тебе. От этого я так полно и горячо люблю тебя'.

Пусть же эти строки вспомнятся при чтении моего рассказа о наших размолвках...

В конце 1843 года я печатал мои статьи о 'Дилетантизме в науке'; успех их был для Грановского источни(115)ком детской радости. Он ездил с 'Отечественными записками' из дому в дом, сам читал вслух, комментировал и серьезно сердился, если они кому не нравились. Вслед за тем пришлось и мне видеть успех Грановского, да и не такой. Я говорю о его первом публичном курсе средневековой истории Франции и Англии.

'Лекции Грановского, - сказал мне Чаадаев, выходя с третьего или четвертого чтения из аудитории, битком набитой дамами и всем московским светским обществом, - имеют историческое значение'. Я совершенно с ним согласен. Грановский сделал из аудитории гостиную, место свиданья, встречи beau monda67. Для этого он не нарядил истории в кружева и блонды, совсем напротив, - его речь была строга, чрезвычайно серьезна, исполнена силы, смелости и поэзии, которые мощно потрясали слушателей, будили их. Смелость его сходила ему с рук не от уступок, а от кротости выражений, которая ему была так естественна, от отсутствия сентенций a la francaise68, ставящих огромные точки на крошечные i вроде нравоучений после басни. Излагая события, художественно группируя их, он говорил ими так, что мысль, не сказанная им, но совершенно ясная - представлялась тем знакомее слушателю, что она казалась его собственной мыслию.

Заключение первого курса было для него настоящей овацией, вещью неслыханной в Московском университете. Когда он, оканчивая, глубоко тронутый, благодарил публику, - все вскочило в каком-то опьянении, дамы махали платками, другие бросились к кафедре, жали ему руки, требовали его портрета. Я сам видел молодых людей с раскрасневшимися щеками, кричавших сквозь слезы: 'Браво! Браво!' Выйти не было возможности; Грановский, бледный, как полотно, сложа руки, стоял, слегка склоняя голову; ему хотелось еще сказать несколько слов, но он не мог. Треск, вопль, неистовство одобрения удвоились, студенты построились на лестнице, в аудитории они предоставили шуметь гостям. Грановский пробрался, измученный, в совет; через несколько минут его увидели выходящего из совета, и снова бесконечное рукоплескание; он воротился, прося рукой пощады, и, изнемогая от (116) волнения, взошел в правление. Там бросился я ему на шею, и мы молча заплакали.

...Такие слезы текли по моим щекам, когда герой Чичероваккио в Колизее, освещенном последними лучами заходящего солнца, отдавал восставшему и вооружившемуся народу римскому отрока-сына за несколько месяцев перед тем, как они оба пали, расстрелянные без суда военными палачами венчанного - мальчишки!

Да, это были дорогие слезы: одними я верил в Россию, другими - в революцию!

Где революция? Где Грановский? Там, где и отрок с черными кудрями и широкоплечий popolano69, и другие близкие, близкие нам. Осталась еще вера в Россию. Неужели и от нее придется отвыкать?

И зачем тупая случайность унесла Грановского, этого благородного деятеля, этого глубоко настрадавшегося человека, в самом начале какого-то другого времени для России, еще неясного, но все- таки другого; зачем не дала она ему подышать новым воздухом, которым повеяло у нас и который не так крепко пахнет застенком и казармами!

Грубо поразила меня весть о его смерти. Я шел в Ричмонде на железную дорогу, когда мне подали письмо. Я прочитал его, идучи, и истинно - сразу не понял. Я сел в вагон, письма не хотелось перечитывать: я боялся его. Посторонние люди, с глупыми, уродливыми лицами, входили, выходили, машина свистала, я смотрел на все и думал: 'Да это вздор! Как? этот человек в цвете лет, он, которого улыбка, взгляд у меня перед глазами, - его будто нет?..' Меня клонил тяжелый сон, и мне было страшно холодно. В Лондоне со мной встретился А. Таландье; здороваясь с ним, я сказал, что получил дурное письмо, и, как будто сам только что услышал весть, не мог удержать слез.

Мало было у нас сношений в последнее время, но мне нужно было знать, что там-вдали, на нашей родине живет этот человек!

Без него стало пусто в Москве, еще связь порвалась!.. Удастся ли мне когда-нибудь одному, вдали от всех посетить его могилу - она скрыла так много сил, будущего, дум, любви, жизни, - как другая, не совсем чуждая ему могила, на которой я был! (117)

Там перечту я строки грустного примирения, которые так близки мне, что я их выпросил в дар нашим воспоминаниям.

МЕРТВОМУ ДРУГУ

То было осенью унылой...

Средь урн надгробных и камней

Свежа была твоя могила

Недавней насыпью своей.

Дары любви, дары печали

Рукой твоих учеников

На ней рассыпаны лежали

Венки из листьев и цветов.

Над ней, суровым дням послушна,

Кладбища сторож вековой,

Сосна качала равнодушно

Зелено-грустною главой,

И речка, берег омывая,

Волной бесследною вблизи

Лилась, лилась, не отдыхая,

Вдоль нескончаемой стези.

Твоею дружбой не согрета,

Вдали шла долго жизнь моя,

И слов последнего привета

Из уст твоих не слышал я.

Размолвкой нашей недовольный,

Ты, может, глубоко скорбел;

Обиды горькой, но невольной

Тебе простить я не успел.

Никто из нас не мог быть злобен,

Никто, тая строптивый нрав,

Был повиниться неспособен,

Но каждый думал, что он прав.

И ехал я на примиренье,

Я жаждал искренно сказать

Тебе сердечное прощенье

И от тебя его принять...

Но было поздно...

В день унылый,

В глухую осень, одинок

Стоял я у твоей могилы и

И все опомниться не мог.

Я, стало, не увижу друга?

Твой взор потух, и навсегда?

Твой голос смолк среди недуга?

Меня отныне никогда

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату