вынудили меня явиться назло им на трибуне St.-Mar-tins Hall.
Сначала Джонс получил письмо от какого-то немца, протестовавшего против моего избрания. Он писал, что я известный панславист, что я писал о необходимости завоевания Вены, которую назвал славянской столицей, что я проповедую русское крепостное состояние - как идеал для земледельческого населения. Во всем этом он ссылался на мои письма к Линтону ('La Russie Ie vieux monde'). Джонс бросил без внимания патриотическую клевету.
Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор, несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.
На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию, - что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.
Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.
Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню - в 'Morning Advertiser'. Герст и Блакет издали английский перевод одного тома 'Былого и дум', включив в него 'Тюрьму и ссылку'. Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: 'My exile (152) in Siberia'202 на заглавном листе. 'Express' первый заметил это фанфаронство. Я написал к издателю письмо и другое - в 'Express'. Герст и Блакет объявили, что заглавие было сделано ими, что в оригинале его нет, но что Гофман и Кампе поставили в немецком переводе тоже в 'Сибирь'. - 'Express' вое это напечатал. Казалось, дело было кончено. Но 'Morning Advertiser' начал меня шпиговать в неделю раза два-три. Он говорил, что я слово 'Сибирь' употребил для лучшего сбыта книги, что я протестовал через пять дней после выхода книги, то есть давши время сбыть издание. Я отвечал; они сделали рубрику: 'Case of М. Н.'203, как помещают дополнения к убийствам или уголовным процессам... Адвертейзеровкие немцы не только сомневались в Сибири, приписанной книгопродавцем, но и в самой ссылке. 'В Вятке и Новгороде г. Г. был на императорской службе, - где же и когда он был в ссылке?'
Наконец, интерес иссяк... и 'Morning Advertiser' забыл меня.
Прошло четыре года. Началась итальянская война - красный Маркс избрал самый черно-желтый журнал в Германии, 'Аугсбургскую газету', и в ней стал выдавать (анонимно) Карла Фогта за агента принца Наполеона, Кошута, С. Телеки, Пульского и проч. - как продавшихся Бонапарту. Вслед за тем он напечатал: 'Г., по самым верным источникам, получает большие деньги от Наполеона. Его близкие сношения с Palais- RoyaleM были и прежде не тайной...'
Я не отвечал, он зато был почти обрадован, когда тощий лондонский журнал 'Herrman' поместил статейку, в которой говорится, - несмотря на то что я десять раз отвечал, что я этого никогда не писал, - что я 'рекомендую России завоевать Вену и считаю ее столицей славянского мира'.
Мы сидели за обедом - человек десять; кто-то рассказывал из газет о злодействах, сделанных Урбаном с своими пандурами возле Комо. Кавур обнародовал их. Что касается до Урбана, в нем сомневаться было грешно. Кондотьер, без роду и племени, он родился где-то на - биваках и вырос в каких-то казармах; fille du regiment (153) мужского пола и по всему, par droit de conquete et par, droit de naissanoe204 свирепый солдат, пандур и прабитель.
Дело было как-то около Маженты и Солферино. Немецкий патриотизм был тогда в периоде злейшей ярости; классическая любовь к Италии, патриотическая ненависть к Австрии - все исчезло перед патосом национальной гордости, хотевшей во что б ни стало удержать чужой 'квадрилатер'205. Баварцы собирались идти - несмотря на то что их никто не посылал, никто не звал. никто не пускал... гремя ржавыми саблями бефрейюнгс-крига206 - они запаивали пивом и засыпали цветами всяких кроатов и далматов, шедших бить итальянцев за Австрию и за свое собственное рабство. Либеральный изгнанник Бухер и какой-то, должно быть, побочный потомок Барбароссы Родбартус - протестовали против всякого притязания иностранцев (то есть итальянцев) на Венецию...
При этих неблагоприятных обстоятельствах и был между супом и рыбой поднят несчастный вопрос об злодействах Урбана.
- Ну, а если это неправда? - заметил, несколько побледневши, D-r Мюллер-Стрюбинг из Мекленбурга по телесному и Берлина - по духовному рождению.
- Однако ж нота Кавура...
- Ничего не доказывает.
- В таком случае, - заметил я, - может, под Мажентой австрийцы разбили наголову французов - ведь никто из нас не был там.
- Это другое дело... там тысячи свидетелей, а тут какие-то итальянские мужики.
- Да что за охота защищать австрийских генералов... Разве мы и их и прусских генералов, офицеров не знаем по 1848 году? Эти проклятые юнкеры, с дерзким лицом и надменным видом...
- Господа, - заметил Мюллер, - прусских офицеров не следует оскорблять и ставить наряду с австрийскими.
- Таких тонкостей мы не знаем; все они несносны, противны, мне кажется, что все они, да и вдобавок наши лейб-гвардейцы, - такие же... (154)
- Кто обижает прусских офицеров, обижает прусский народ, они с ним неразрывны, - и Мюллер, совсем бледный, отставил в первый раз отроду дрожащей рукой стакан налитого пива.
- Наш; друг Мюллер - величайший патриот Германии, - сказал я, все еще полушутя, - он на алтарь отечества приносит больше, чем жизнь, больше, чем обожженную руку: он жертвует здравым смыслом.
- И нога его не будет в доме, где обижают германский народ, - с этими словами мой .доктор философии встал, бросил на стал салфетку - как материальный знак разрыва - и мрачно вышел... С тех пор мы не виделись.
А ведь мы с ним пили на 'du'207 у Стеели, Gendarmen platz, в Берлине, в 1847 году, и он был самый лучший и самый счастливый немецкий Bummler208 из всех виденных мною. Не въезжая в Россию, он как-то всю жизнь прожил с русскими, - и биография его не лишена для нас интереса.
Как вое немцы, не работающие руками, Мюллер учился древним языкам очень долго и подробно, знал их очень хорошо и много, - его образование было до того упорно классическое, - что не имел времени никогда заглянуть ни в какую книгу об естествоведении, хотя естественные науки уважал, зная, что Гумбольдт ими занимался всю жизнь. Мюллер, как все филологи, умер бы от стыда, если б он не знал какую-нибудь книжонку - средневековую или классическую дрянь, и, не обинуясь, признавался, например, в совершенном неведении физики, химии и проч. Страстный музыкант - без Anschlaga209 и голоса, и платонический эстетик, не умевший карандаша в руки взять и изучавший картины и статуи в Берлине, Мюллер начал свою карьеру глубокомысленными статьями об игре талантливых, но все неизвестных берлинских актеров в 'Шпенеровой газете' и был страстным любителем спектакля. Театр, впрочем, не мешал ему любить вообще все зрелища, от зверинцев с пожилыми львами и умывающимися белыми медведями и фокусников до панорам, косморам, акробатов, телят с двумя головами, восковых фигур, ученых собак и проч. (155)
В жизнь мою я не видывал такого деятельного лентяя, такого вечно занятого - праздношатающегося. Утомленный, в поту, в пыли, измятый, затасканный, приходил он в одиннадцатом часу вечера и бросался на диван, вы думаете, у себя в комнате? Совсем нет, в учено-литературной биркнейпе210 у Стеели, и принимался за пиво.. выпивал он его нечеловеческое количество - беспрестанно стучал крышкой кружки, - и Jungfer211 уже знала без слов и просьбы, что следует нести другую. Здесь, окруженный отставными актерами и еще не принятыми в литературу писателями, проповедовал Мюллер часы о Каулбахе и Корнелиусе, о том, как пел в этот вечер Лабочета (!) в Королевской опере, о том, как мысль губит стихотворение и портит картину, убивая ее непосредственность, и вдруг вскакивал, вспомнив, что он должен завтра в восемь часов утра бежать к Пассаланье в египетский музей смотреть новую мумию - и это