посреди высокий ссутулившийся человек; голова клонится. Сколько суток спать не давали? Сон! Хоть на цементе, водой залитом! Ноговицын, перетянутый ремнями, за столом. - Вы - учитель бальных танцев? Нет? Запамятовал. Как же я так... Мастеровой Никодим Солопов... Любопытно! С вашей-то внешностью? Покажите-с ваши пролетарские длани... Витун! Удар, вскрик. - Поднять его, Витун. Посадить на стул, так-с! Борис Минеевич Рудняков. До осени семнадцатого ходили в меньшевиках. И ходить бы вам в них! А то организация, конспирация... Псевдонимы: Игнат Вятский, Иваныч... Позёрство-с! Ну, какой вы - Иваныч?! Человек потёр багрово-бурым платком губы в коросте.
- Ошибся в вас комиссар Мещеряк. И сами у нас, и за явочной квартирой Альтенштейна наблюдаем. Из-за вашей промашечки, извольте знать!.. Хотите чаю? Вскинутая голова, вытянутый кулак со скомканным платком. В уголках глаз гнойные дробины. Глаза вспыхнули. Потускнели. - Опрометчиво - доверяться милым застенчивым гимназистикам. Мишенька не сжёг ваши записочки. Мы поставили агентурное освещение в доме Нотариуса! Мычание; голова падает на грудь. - А очаровательная Лиленька из кафешантана 'Топаз'? Я понимаю-с, от такого обольстительного создания пахнет ранетом и черёмухой, но назначать встречу со связным за столиком официантки... Витун! Минут пять спустя - вновь поднятому на ноги, окровавленному: - Борис Минеевич. Сами того не ведая, вы, как изволите видеть, всё нам преподнесли-с! Идти на виселицу с этакой ношей? Остаться всеми проклятым? Господь вас, атеиста, не утешит. Ноговицын встал из-за стола, взял стул, сел рядом с избитым. Крепко сжал его руки. Бледные, с узкими запястьями, с длинными пальцами: нервными, чуткими, порозовевшими. - Не забыли Фаддея Веснянского? Рудняков, вздрогнув, поднял глаза; белки кровяные.
- Петербург, ученье... вы и он оканчиваете одну частную гимназию... Крепко дружили? Влиял Фаддей Емельянович! Истый р- русский розовый-с, смею доложить. Довелось на митингах слушать - оратор! А каков беллетрист - эти чарующие штучки: 'Кошечка Минуш', 'Блондинка в корсаже'... Рудняков попытался высвободить руки: - При чём тут... - закашлялся. - При сём, Борис Минеевич, при сём! Веснянский вовлёк вас в партию. В меньшевицкую, прошу не забывать! Без малого одиннадцать лет вы были с ним единомышленниками! А с большевиками вы сколько? И двух годков нет. Какой вы красный?! - Вы хотите сказать... - Угадали-с! Заблуждение - и не более! Ну, вам ли взрывчатку под полом прятать? Фу! А Фаддей Емельянович сейчас во Владивостоке. Живёт и здравствует. Новеллки пописывает. Председательствует в каком-то там меньшевицком клубе вашем. Хотите, я завтра вас к нему отправлю? В пульмановском вагоне. Вернётесь в лоно вашей партии. А там - хотите, газету издавайте с Веснянским. Хотите - эмигрируйте. Париж, Америка! А здешнее ваше, ха-ха-ха, как немцы говорят, кошке под хвост! Рудняков пошевелил распухшими губами, кашлянул надсадно. - Чего вы... домогаетесь?.. Ноговицын глубоко, раздумчиво вздохнул; задерживая, точно курильщик дым, воздух - выдохнул. Отпустив руки Руднякова, вскочил, вернул стул на место. Присел, медленно положил ногу на ногу. Сказал очень тихо, как умеют говорить привыкшие к власти над жизнью и смертью. Уверенные, что словечко каждое с губ поймают, уяснят. - Несколько дней назад Мещеряк уехал из Екатеринбурга. Куда? К кому? Витун, как бы с ленцой, переступил с ноги на ногу за спиной Руднякова. Тот втянул голову в плечи. - То, что с вами сделано покамест, Борис Минеевич, - пустячок. Будут пытки. И вотще сие ваше... Ибо выведаем. Ну-с? - капитан встал, не спеша расстегнул кобуру, извлёк кольт. - Зрю глаза ваши. Мольба-с! Всё, что в силах моих... избавить. Обогнул стол, медленно вытянул руку с хромированно-блёстким револьвером. Дуло - в самую переносицу Руднякова. Упираясь каблуками в пол, суетливо, рывками отодвигался вместе со стулом. И вдруг опрокинулся. - Витун, пульс? Зрачки? Обморок. В лазарет! Вздохнув судорожно, обильно вспотев, капитан неожиданно грузно опустился на стул. - Я - спать. В двенадцать разбудить. В четверть первого - его сюда. Но в восемь утра уже не было на Кологривской ни Витуна, ни Руднякова.
4.
Сосны, сосны, как утешает краса ваша. На слезинке смолы - слезами ствол потёк - паучок; облюбовал янтарную каплю и застыл с ней. С ветви сорока слетела. Как под сосну не прилечь, не успокоить взгляд, вершиной любуясь? А там, за лапами сосен, далеко - меж перистых облачков где-то - жаворонок. Не устань, пташка! Шмели гудят, до чего важны. Лягушки заквакали - и полудня нет, а вам вечер? Пойти полюбоваться на вас: как сидите, матёрые, на почти утопших в ржавой воде колодах. Вот и перешеек топкий. А узок - две телеги еле разъедутся. Если б не он полуостров, где места в бору птичьи, звериные, притаистые, островом был бы. По обе стороны перешейка - безмятежные, словно тронутые улыбкой заводи; скользнула под стоячую цвёлую воду усатая мордочка. Выдра - вот кто тревожит лягушек! Нависли над заводями вётлы: тёмное место. Пробиваются, журчат в жирной тине прозрачные струи. Стоит в струе жерех, красными плавниками пошевеливает. Древне-корявый вяз склонился: вот-вот рухнет; купает листья в светлой струе. По ту сторону заводей, за вётлами - луга, да какие! Рощи липовые, ольховые, берёзовые, орешник; изобилье ягодное, грибное. Бывшие барские угодья тянутся до Царёва Кургана. Три тысячи шестьсот десятин. Посреди деревня Воздвиженка. А усадьба барская сгорела давно... Надоели лягушки. Потянуло от заглохших заводей сыростью, гнилью. А в бору дух медовый. Поредели сосны, широкой полосой протянулся дубняк; тут и дубочки, и старики кряжистые. Сова на краю дупла, как чучело. Сколько земляники! Рогнеде сказать - радость девчонке. Так и дрожит марево над поляной. Скорее к стожку. Сбросить мешок, провалиться спиной в духмяное сено. Невысоко два кобчика кружат. Приятно глядеть на смелых птиц - стремительно-вкрадчивая сила.
Ой, да сокол-свет, Где твоё гнездо? А моё гнездо Попалил пожар, Разнесу я жар, Ой, на вражий край...
Кукушка кукует. Да и не кукует вовсе. Подала голос разок, стихла. Поторопиться надо. Страха нет в душе. Но и покою не быть... А может - напротив?..
5.
За поляной - смешанный лес, клёны хмелем обвиты; буйно разрослась бузина, ярко алеют волчьи ягоды, плоды аронника пятнистого. В низинке - лопушатник выше колен: на листе лопуха - улитка; переберётся с листа на лист - и день минул. Заросли шиповника; стрекоз сколько! С ветки ивы жук-олень бухнулся в бочажинку. Экий увалень, право. Поскорее вынуть и на ствол - ползи посушись. Расступились клёны; россыпь помёта свежего. Ночью лось навестил. Ещё одногодком приметил братца. Теперь - молодец-шестилеток. Треть лужка обнесена добротно слаженным плетнём. С плетня воробьи тучкой сорвались. На огороженном травяном пространстве - крытая дёрном землянка с краснеющей кирпичной трубой. В вольной траве чуть заметны тропки; вьётся одна к баньке, что под рябинами прячется, за краем лужка. А от баньки тропа к роднику, не видному за репейником, крапивой, снежноягодником. Журчит вода, сливается студёная в просторную барку, врытую глубоко в землю. Откинулась дверь баньки: девица, в чём мать родила, ядрёная, во всей созревшей женской красе, бегом к роднику. Вдруг пригнулась, ладони - к низу живота. - Отвернись, папа! Оглянулся на лес: не глядишь, лось-молодец? Не притаился за ветвями сатир, беспокойно подёргивая рожками? Ветерок пахнул, шелохнув листву. Никак арфа лесная зазвенела? И как бы голос послышался, с козлиным схожий, исходящий сладострастием:
Прелестнее вакханки не сыскать...
Рыже-белая кошка мелькнула в траве, подбираясь к плетню с трясогузками, синицами. Жирный кот спит на тесовой крыше баньки. Из трубы - дымок пахучий: берёза горит. - Ой, как в прорубь нырнула! - плеск ключевой воды. - Ты что не уплыл, папа? - Ещё уплыву. - На 'Коммунаре'? Теперь долго ждать. Недолго... О ногу трётся котёнок. Вот и второй, третий. Самого любимого посадил на плечо. Шорох по траве - закрылась банька.
Потянул на себя тяжёлую, посаженную внаклон, под острым углом, дверь-крышку. Сошёл в землянку по ступенькам из плотно пригнанных один к одному дубовых кругляков; стены, пол, потолок - из твердейших досок от разобранных волжских барок. Русская печка; под самым потолком, во всю длину стен - щели, застеклённые осколками, слепленными смолой. И невдомёк никому, что осколки - полоски цельнолитого стекла: из тех, что когда-то сияли, зеркальные, в окнах дворянских собраний. Стол выскобленный, полати, лавка; два чурбана вместо табуреток; станок с точилом, кадка с квасом, ковшик плавает; в углу - ушат деревянный. Стены обвешаны охапками полыни, пучками иван-чая. Рогнеда вошла; полотняная рубашка до пят. Тщательно промытые рыжие волосы гладко расчёсаны, до бёдер длиной. Оранжевые умные глаза, носик вздёрнутый, в веснушках едва заметных; рот великоват - как красен! Сбережённое от солнца личико после баньки румяно. - В деревне слыхала: кто в макушку лета парится часто, тому вся жизнь лето! - рассмеялась, скользнула к зеркальцу, вмазанному в белёную глину печки. - В такую жару какая-то липкая ходишь, а попаришься - ласточкой себя чувствуешь, папа! Порхать хочется! Лёг на лавку, заложив ладони под затылок с косицей. - Поешь, папа? - Спроворь, милая. Как купчики говаривали. Хохотнула. Откуда тебе знать, что за купчики были?.. Не об одних барышах толковали за самоваром. Какие храмы строили, состояния жертвовали. И социалистам благодетельствовали тоже... Раздвинула охапки полыни, толкнула неприметную дверцу; вынесла из кладовки тарелку с нарезанной ветчиной, миску с размоченными галетами, консервную банку с американскими бобами. - Папа, опять видела на берегу толпу детей. Лягушек ловят, выползней собирают: животы вспухли! - неожиданно навернулись слёзы. - А мы... вон что едим! Сел за стол. - Их отцы пожелали... новой жизни. - Они хотели счастья, папа! - А мы - несчастья? - Вы их счастья не хотели!