Иван Иванович молчал, думая: 'Не новости! Я-то все сие ведаю!'
- Уповаю, что батюшка твой и тебя знает, господин гардемарин, а коли знает, то облечен ты его доверием, из того делаю вывод: добрый офицер назначен на мой корабль. Рад. Садись, пообедаешь со мной.
Рябов сел, услышанные слова придали ему бодрости, на душе стало спокойнее. Калмыков между тем говорил:
- Я, гардемарин, и самого тебя со времен штурма крепости Нотебург помню, как ты там на барабане бойко барабанил. Вихры у тебя в те поры длиннющие отросли, и как тебя бывало ни увижу, все ты чего-либо точишь да зоблишь - то хлеба корку, то сухарь, то капустную кочерыжку. Забыл, небось?
- Нет, не забыл. У меня память хорошая.
Без стука отворилась дверь, в каюту Калмыкова вошел удивительного вида матрос - толстенький, с седым коком на лбу, плешивый, по-французски спросил, подавать ли наконец кушанье, или еще ждать бесконечное время. Лука Александрович по-русски ответил:
- Дважды тебе говорено: подавать! Дважды! Сколь еще надобно? В третий говорю: подавай!
- Но тогда кушанье еще не поспело! - опять по-французски с капризной нотой в голосе молвил матрос. - Уж, слава богу, я-то знаю толк в гастрономической кухне, могу понять, какое кушанье можно на стол подавать, а какое и свиньи жрать не станут...
- Подавай же! - со вздохом приказал Калмыков.
- И вино подавать?
- И вино подай!
- Сек, кристи или лафит?
- О, господи милостивый! - с тихим стоном сказал Лука Александрович. Хлебного вина подай нам по стаканчику...
- Хлебное вино офицеру никак не прилично пить! - молвил матрос. - Мы об том не раз беседовали, а вы все свое. Уж если в морском деле ты, господин капитан-командор, более толку знаешь, нежели я, то в обращении, в туалете, в манерах и в кушаний с винами я здесь наипервейший человек. Судьба злую шутку со мной удрала, но от того, что покинула меня фортуна, нисколько иным я не стал.
И, повернувшись к Рябову, он продолжал с дрожанием в голосе:
- Поверите ли, сударь, разные лица достойнейшие и кавалеры у нас к столу бывают, вплоть даже до вице-адмиралов и посланников. А месье Калмыкову все едино, какое кушанье подано, - лишь бы ложка стояла. Они жидкого в рот не берут, а чтобы с перцем, с чесноком, с луком - горячее и густое. Вина - лакрима кристи и иные прочие - стоят на погребе без употребления, а...
- Подавай! - ударив кулаком по столу, крикнул Калмыков. - Мучитель!
Матрос пожал плечами, взбил седой кок на лбу, ушел. Рябов с улыбкой спросил:
- Юродивый, что ли?
- Зачем юродивый? Крест мой - Спафариев-дворянин. Али не слышал гисторию...
Иван Иванович ответил, что историю слышал.
- Он и есть - ерой сей фабулы. Всем прочим - смехи, мне за грехи мои ад на земле. Что с ним делать? В матросском кубрике ему не житье - грызут его денно и нощно, взял к себе - веришь ли, гардемарин, - порою посещает мысль: не наложить ли на себя руки! Одиннадцать лет сия гиря ко мне привешена. Выпороть бы его, сатану бесхвостого, один только раз, единый, так нет, не поднимается рука. Не могу! Вот и пользуется! Сел на шею и сидит, и не сбросить, до самой моей смерти так и доживу с сим добрым всадником на закукорках.
Спафариев принес миску, поставил на стол, возгласил:
- Суп претаньер а ля Людовик...
- Хлеб где?
- А у меня две руки, но разорваться мне!
Калмыков сильно сжал челюсти. Суп был так гадок, что Рябов, несмотря на голод, не мог съесть и двух ложек. Лука Александрович велел миску убрать, а принести матросских щей со снетками. Опять подождали, потом похлебали наваристых, но остывших щей. После обеда Калмыков отвел Рябова в назначенную ему каюту, где возле пушки черноусый лейтенант читал вслух застуженным голосом из модной книги под названием 'Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов'.
Калмыков присел, подперся рукою, стал слушать. Иван Иванович слушал стоя:
- 'Без спросу не говорить, а когда и говорить им случится, то должны они благоприятно, а не криком, и ниже с сердцу или с задору говорить, не якобы сумасброды. Неприлично им руками и ногами по столу везде колобродить, но смиренно ести. А вилками и ножиком по тарелкам, по скатерти или по блюду не чертить, не колоть и не стучать, но должны тихо и смиренно, а не избоченясь сидеть...'
- Ну, премудрость! - зевнув, сказал Калмыков.
В это мгновение у трапа дробно ударил барабан, тревожно завыл рог. По трапам загромыхали тяжелые матросские сапоги, офицеры побежали по местам. И тотчас же скорым шагом по юту прошел Петр с Апраксиным и Меншиковым. Калмыков распахнул перед ними дверь своей каюты, все опять надолго сделалось тихо. Потом к 'Святому Антонию' один за другим стали подходить посыльные суда - разведочный бот под косым парусом, шмак 'Мотылек', бригантина. Иван Иванович спросил у черноусого лейтенанта, что это делается, тот покосился на гардемарина, трубно прокашлялся, ответил:
- Государь льды смотрит. Слышно, что большое дело зачнется с очищением моря. Покуда ждем. Сам почитай что каждый день у нас бывает, здесь и кушает, здесь и отдохнет случаем.
Офицеры со шмака, с бота, с бригантины побывали в каюте Калмыкова, вернулись на свои суда. Через малое время и Петр ушел под парусом в Кроншлот. При спуске флага Иван Иванович стоял во фрунте вместе с другими офицерами 'Святого Антония', вдыхал сырой воздух залива, смотрел на желтые мерцающие огоньки Кроншлота и думал о том, что его морская служба началась. Сердце его билось спокойно, ровно, могучими толчками гнало кровь по всему телу. Глаза смотрели зорко, на душе было ясно и светло, как бывает в молодости, когда будущее чудится прекрасным, когда еще не видны ни ямы, ни ухабы на жизненной пути, когда молодой взор бесстрашно и гордо отыскивает в грядущем свою прямую, честную дорогу...
После спуска флага Рябов еще долго стоял на юте, потом спустился в каюту, лег в висячую холщовую койку и закрыл глаза, но не успел толком заснуть, как вдруг увидел Ирину Сильвестровну, будто она была здесь и улыбалась ласково и лукаво, говоря, как давеча - прощаясь:
- Батюшка непременно отдаст за тебя, хоть матушка и попротивится. Молод ты ей, служить еще не начал, хоть вон к Веруше бывает один флоту офицер - ему за тридцать, матушке тоже не по сердцу - зачем из калмыков?
'Из калмыков!' - вспомнил гардемарин и сел в своей качающейся койке. Из калмыков! Он и есть, Лука Александрович, - более некому! И Сильвестр Петрович его знает и хорошо об нем отзывается. Вот - судьба!'
На следующий день, после того как капитан-командор задал офицерам взбучку за книпельную стрельбу, Иван Иванович постучался к нему в каюту и спросил, бывает ли он в доме адмирала Иевлева. Лука Александрович отложил книгу, подумал, прямо взглянул на Рябова, ответил:
- А тебе сие к чему?
- К тому, господин капитан-командор, что мне доподлинно известно: нынче вечером в дому у Сильвестра Петровича ассамблея по жеребию...
Калмыков потер лоб ладонью, подумал.
- Я-то не зван!
- На ассамблею указом государевым никто не зовется. Объявлена всем, кто похощет идти.
- Востер ты, гардемарин. Все знаешь!
- Ни разу не быв на ассамблее, желал бы повидать таковую, господин капитан-командор, оттого и знаю...
- Желал бы!
Он протянул руку к книге, полистал страницы, еще передразнил гардемарина:
- Повидать таковую. Каковую - таковую?