и иже с ними ? суть лженауки, а математика ? воистину порождение дьявола, ибо от него, лукавого, число, тогда как от Бога ? слово. Ну и отсюда как дважды два вывелось, что единственно достойное внимания ? филология, только филология и ничего, кроме филологии. Историков, юристов и прочих лжегуманитариев просили не беспокоиться.
Он слушал, огрызался, прошелся по Богу и по дьяволу, причем первому досталось больше, обвинил меня в мистицизме, а через неделю к нам зашла его мать, чрезвычайно расстроенная, и сказала, что Аршак подал документы на филфак и не мог бы я немного его подтянуть по истории и языку.
Вот тут-то я и прикусил язык. Впервые в жизни слово мое имело продолжение в чужой судьбе так зримо и неопровержимо.
Я был смущен и растерян. Начнись разговор о дисциплинах гуманитарных ? и их бы растер в два счета в прах ? мало ли о чем можно со смаком трепаться! А тут вон как повернулось. С тех пор я был с ним осторожен в словах, но чем меньше я говорил, тем внимательнее он выслушивал меня.
Он поступил легко. Учился хорошо, но небрежно, как, впрочем, и я в свое время. Ему помогали мои книги, да и беседы пошли впрок. На третьем курсе пришел советоваться ? разрывался между поэзией двадцатых годов и математической лингвистикой.
Я его разочаровал. Соглашался со всеми доводами, кивал, мычал, неопределенно покачивал головой, но ничего конкретного героически не сказал. А когда он упрекнул меня, то я заявил, что лучше сожалеть о несодеянном, чем ужасаться плодам трудов своих. Фраза ему понравилась, он спросил, откуда? Я не помнил точно и махнул рукой в сторону полок. Аршак в итоге написал курсовую по структурной поэтике.
Прошлой зимой... Да, в январе это было, перед его экзаменами. Он пришел не один. УВот, кое-какие книжки надо посмотретьФ, ? и Аршак вдруг стал непривычно суетен, натыкался на стулья, и сразу же стало ясно, что он пришел не смотреть, а показывать.
Она поздоровалась, уважительно поцокала языком на полки и сходу попросила книгу, кажется, это был Леопарди. Я поднял бровь и вопросительно глянул на Аршака. У него странно блеснули глаза, и он сказал, что книги отсюда не выносят. Потом отпустил одну или две шутки в мой адрес ? по этому поводу.
Я удивился ? книги я давал многим и часто бывал за это наказан, а взгляд мой означал вопрос ? не зачитает ли она книгу?
Они сидели у меня часа полтора, пили чай, кофе, читали. Аршак рассеянно листал страницы, время от времени смотрел на нее, тогда она, не поднимая головы, поправляла волосы.
Вечером Аршак забежал ко мне, извинился за неожиданный визит, а потом попросил книг ей домой не давать, ну, и ему для справедливости тоже. И объяснил, будто я не понял в чем дело, что так удобнее ? можно чаще встречаться. Он краснел, расшаркивался, извивался в словесах, что ему было совсем не к лицу. УВо скрутило парня!Ф ? подумал я тогда.
И тут же придумал историю о студенте, который влюбился в дочь декана. Чтобы совесть его была чиста, он решил сковырнуть будущего тестя с поста. А то, мол, подумают, что женился по расчету. Ну и накатал на него обстоятельный сигнал. А поскольку дело происходило в крутые предвоенные времена, то в день свадьбы замели не только тестя, но и всю семейку врага народа, и щепетильный студент заканчивал свое образование на Колыме.
Сессию они сдали хорошо, но продолжали ходить ко мне. Зима и весна расползлись слякотью, а у меня уют и благолепие ? всегда хороший чай, варенье, мать часто пекла, а если я был в духе, то выдавал историю за историей.
Я полулежал на диване, а они сидели на ковре, спина к спине. Говорили, спорили, иногда я просил Аршака достать ту или иную книгу, дабы цитатой утвердить свою правоту.
В ее присутствии Аршак понемногу расходился, начинал болтать безудержно, позволял в мой адрес выпады и выкрики. И однажды, пройдясь по моей холостяцкой натуре, заявил, что я уже стар для любви и после двадцати лет говорить о любви глупо.
Она подняла на меня глаза...
Только на миг ? но полыхнуло в них: странный блеск, а потом мгновенное движение губ, всего на миг, не более.
Невысокая, стройная, волосы длинные, до пояса ? я вдруг обнаружил, что с интересом ее рассматриваю. До сих пор всерьез не воспринимал. После этого понимающего взгляда всмотрелся и увидел, что Аршак может остаться на бобах. Не девочка, не студенточка беспечная, нет, и не обволакивающий уют Евы плещется в ней, а испепеляющий жар Лилит бьется в этом теле, и на какой-то миг он вспыхнул и отразился в глазах.
Книги книгами, а червем книжным меня не считали. Времена были сдержанные, но отнюдь не аскетичные. И хоть я в свое время комплексовал из-за малого роста, то впоследствии эти комплексы в себе успешно истребил.
Сказать, что я был тонким знатоком женщин и кропотливым исследователем их натуры, нельзя. Склад женского ума для меня вечная загадка, но в одном я научился разбираться ? какого рода загадка передо мной. Классификация загадок, скажем так.
Тем не менее я долго держался и не встревал в их дела. Наоборот, несколько отстранился, ссылаясь на занятость. Из меня снова поперли истории и я припал к пишущей машинке. Полоса увлечения античностью и экзистенциализмом закончилась, начались времена библейские. Стихи, поэмки, рассказы, скорее, анекдоты ? все было прокручено в кафе.
Пришла охота раскручивать мифы, и я со смаком взялся за их демонтаж. Библейские сюжеты удивительно склоняют к пошлости. Может, это реакция самозащиты от древней поэзии, которая поглотит слабый ум, утопит его в феерических образах, только дай слабину...
Мы и не дали. Пошлости хватило. Мало того ? струи здоровой пошлости просто фонтанировали в наших опусах. После Ветхого настал черед завета Нового. Впрочем, здесь трудно было изловчиться, вывернуться. Христа и Иуду до меня уже обработали во всех видах. Один из завсегдатаев кафе, кажется, Саак, настрогал громоздкую поэму, в которой Иуда оказывался в итоге женщиной и сдавал Христа властям сугубо на почве ревности к Иоанну. Я тоже навыдумал историй. У меня Иуда, кажется, был чист, как лилия, а предавал себя сам Христос, из-за того, что не поделили Магдалину. Резвился я очень. Саак заявил, что сюжет не нов, хотя учитель, предающий своего ученика, ? это что-то свеженькое.
Аршаку мои истории нравились безоговорочно, хотя при ней он позволял себе критиковать стиль ? пародировал даже.
Моя мать косилась на них, потом обнаружив, что нет вольности речей и рук, успокоилась. Однажды даже спросила меня, когда они поженятся?
Иногда Аршак приходил один и засиживался допоздна. По ночам его прорывало. Он рассуждал обо всем: о ней, о себе, о книгах и картинах, о музыке и философии... Мне казалось, что я слушаю самого себя. Порой всплывали отголоски моих суждений многолетней давности, аранжированные и переиначенные, но не забытые. Он спорил с моими старыми тезисами, небрежно брошенные когда-то слова долго, оказывается, бродили в нем. Он шел моим путем, только быстрее, у меня не было поводыря.
Порой он застревал у меня до утра. Вставал раньше всех, варил кофе или кипятил молоко. Накрывал для нас стол: белая скатерть, белый хлеб, молоко, масло... Этюд в белых тонах.
Белый как снег. Так вот, снег!
Следы на снегу множились. Когда все устали кричать, пенсионер Айказуни (кресты и полосы) предложил позвонить в органы, на что Амо нервно спросил ? а зачем?
Жена Амаяка заявила, что это шпионаж. Все напряглись, но после легкого перекрестного допроса выяснили, что она оговорилась, имела в виду лишь диверсию. И винила в том химика, специалиста по пластмассам, который снимал у Айказуни комнату, а после анонимных акций Могиляна съехал, обиженный на весь дом. Айказуни поднатужился, но склероз был сильнее, он не помнил не только, куда делся химик, но забыл даже, как его зовут.
? Он, точно он! ? кричала в ажиотаже жена Амо ? Посыпал химическим порошком...
На шум и крики вышел доцент Парсаданов. Он реагировал спокойно. Пригладил свою пышную шевелюру (после ухода жены он за неделю поседеет) и бодро заявил, что тут замешана рука космических пришельцев. Если не с Марса, то наверняка с Юпитера, или, на худой конец, из соседней галактики. Изучают нас.
Секунду или две все испуганно молчали, потом грянул сумасшедший хохот. Доцент смеялся громче всех. Однако со ступенек вниз не сошел, а на предложение пройтись по снегу заявил, что все это антинаучная ерунда и он ей потрафлять не намерен.
Елена Тиграновна фыркнула и пошла со двора. Через минуту она вернулась, сообщив, что снег лежит только у нас. Ни на улице, ни в соседнем дворе нет. Чисто и пусто.
Ошарашенное молчание. Тут Айказуни начал так и этак истолковывать следы, и страсти раскалились. Амо медленно и со значением принялся закатывать рукава.
Во двор вышел управдом Симонян и, тяжко ступая, прошелся по снегу. Следов необычных он не оставил ? только нормальные отпечатки подошв. Кто-то за моей спиной вздохнул. У Симоняна были протезы, в самом начале войны он подорвался на мине.
Симонян молча выслушал всех, кряхтя, присел на скамейку. Нагнулся, сжал в кулаке горсть снега.
? Вот ведь чудеса, ? оживленно говорил Айказуни прямо ему в ухо ? Каждый след по-своему оставляет, прямо хоть срисовывай и на стенку вешай.
? Чудеса, говоришь? ? переспросил Симонян, достал зажигалку, оторвал от газеты, что торчала из кармана, кусок и, дождавшись, пока разгорится, осторожно положил в огонь снежный комок.
Снег не растаял, а с тихим шипением быстро испарился, исчез.
? Вот так! ? наставительно сказал Симонян, оглядел всех и остановил взгляд на Амаяке.
? Понял! ? вскричал Амо и бросился в подъезд. Он возник на своем балконе и сбросил вниз сухие поленья, заготовленные для шашлыка. Подтащили мою старую бумагу.
? Зачем это? ? растерянно спросил